Захар Прилепин - Восьмёрка
Грех заскучал кататься по пустому городу, когда в клубах тепло и шумно и вокруг молодых людей, имеющих на кармане деньги, клубятся разнообразные девушки.
— Праздник сегодня, — пояснил он. — Поехали найдём какую-нибудь красавицу и поздравим её. Все сразу, а потом по очереди.
Шорох ответил со слышной в темноте улыбкой:
— Не, я сегодня уже был в клубе, — и остался в салоне перетирать с Лыковым за машины, колёса и прочие трамблеры.
При появлении двух камуфляжных бродяг по ночной клубной публике прошёл брезгливый озноб — на несколько секунд все застыли, ожидая облавы и обыска, кто-то поспешно скинул порошок под стол, кто-то юркнул в туалет… нам, впрочем, было всё равно.
Я сразу её увидел, — потому что, едва мы вошли, большая часть танцующих молча покинули танцзал, — а она осталась.
Играла песня про «Голубую луну» — мне в очередной раз показалось забавным, как наше приблатнённое, всё на понтах и реальных понятиях юношество яростно зажигает под голубню.
Гланька была в чёрных брюках, в белой короткой рубашонке, на высоких каблуках, глазастая, с улыбкой, в которой так очевиден женский рот, язык, и эти, Боже ты мой, действительно влажные зубы.
Она не то чтоб танцевала, а просто не прекращала двигаться — немножко переступала на каблуках, чётко, как маятник, покачивала головой, влево-вправо, влево-вправо, чуть заметно рука с тонким голым запястьем отбивала по воздуху ритм, потом плечиком вверх-вниз, шаг назад, шаг вперёд и опять стоит напротив меня, как мина с часовым механизмом, которой не терпится взорваться.
Она что-то сказала мне, но сквозь «Голубую луну» ничего разобрать было нельзя.
Я кивнул, как будто расслышал, и всё смотрел на неё, как рука отбивает ритм, как переступают каблуки и рот улыбается…
Она, наверное, немного издевалась над своими друзьями — Гланька давно дружила с натуральной, патентованной братвой.
«Вот смотрите, — говорил браткам весь её вид, — смотрите, как балуюсь с ним, — а вы, хоть и ненавидите полицейскую сволочь, всё равно к нам не подойдёте и не заберёте меня за столик от этого бродяги в камуфляже».
Её, как мягкой волной, привлекло ко мне совсем близко, и, прикоснувшись своей щекой к моей щеке, она громко спросила меня:
— Ты что тут делаешь?
Волна уже пошла обратно, забирая её, не прекращающую танца, и я успел сказать:
— На тебя смотрю.
Она тоже кивнула, словно услышала, хотя, кажется, не услышала — и ещё немного станцевала для меня, а потом на танцполе так заметался свет, что она пропала — как будто ушла под воду.
Можно было бы пойти вслед, хотя бы по пояс забрести — но такие, как она, пираньи, не то чтоб рвут на волокна чресла наивным пловцам — это ещё ладно, — они перекусывают какую-то непонятную жилу, без которой сразу не хочется жить, хотя некоторое время совсем не чувствуешь боли.
Я поспешил на улицу.
Грех тем временем пробрался в располагавшуюся над танцзалом кабину диджея и, завладев его микрофоном, объявил:
— Диджей имеет честь поздравить всех однополых товарищей, собравшихся в «Джоги» во имя женского праздника. В подарок мы предлагаем уважаемой братве трижды прослушать композицию «Голубая луна». Братва, не стреляйте друг в друга! Любите друг друга! Ласкайте друг друга! И к чёрту этих баб! Раз в году нормальный пацан имеет право побыть самим собой! Северный район приглашает буцевскую бригаду на танец!
Опять, но в два раза громче, безбожно хрипя, заиграла эта самая «Голубая луна». Кобла за столиками, услышав неожиданно и насмерть оборзевшего диджея, озирались по сторонам.
Я очень наглядно представил, как тот самый очкарик, которого мы видели с утра, пытается успеть удавиться до того, как за ним придут из зала.
— Красиво я придумал! — хохотнул Грех на улице, улыбаясь во всё грешное лицо.
Севрайон — это одна преступная бригада в нашем в городе, а буцевская — другая.
С улицы я услышал, как после первого куплета «Голубая луна» оборвалась и зазвучала мрачная композиция про централ. Всё равно будет тебе, диджей, медленная смерть, ничего ты уже не поправишь.
— Кто это с тобой там был? — лукаво спросил Грех, забравшись в патрульную машину. — Вся такая а-яй и о-ей? Я думал, сейчас ты бросишься вприсядку вокруг неё.
— Жена, — снова соврал я.
— Ага, — сказал Грех. Он, естественно, был в курсе, что у меня нет никакой жены.
По утрам, после смены, мы пили чай в раздевалке.
У Лыкова с собой всегда были бутерброды — сыр на колбасе, под колбасой сливочное масло, красота. К бутербродам прилагался завёрнутый в восемь слоёв полотенцем, как младенец на морозе, душистый плов или, на худой конец, винегрет — тоже тёплый. Мамуля заботилась. Лыков так её и называл: «Мамуль, мамуль». Я всё представлял себе, как он, собираясь по звонку Шороха, говорит: «Скоро приду, мамуль!», садится в «восьмёрку», мчит куда-то, ломает минуты за две кому-нибудь челюсть и обратно приезжает: «Ну, как ты, мамуль?». При этом целует её в макушку.
(Лыковский папка в это время разгадывает кроссворд на кухне. С папкой они не общались, слабо ощущая своё родство.)
Лыков быстро раскрыл запрятанную в махровое полотенце кастрюлю, где нежилось пюре с мясной подливкой, от вида которой у меня немного уплыла, но потом вернулась на берег голова, достал свои бутерброды, числом три, порезал каждый на равные части и скомандовал: «Угощайтесь!».
Мы-то открыли каждый по железной банке, нам удивить его было нечем. Но Лыков недолго думая вывалил чью-то тушёнку в пюре, всё время нашей смены стоявшее на батарее в раздевалке и не совсем остывшее.
Сверху присыпал сайрой — получилось обильно и аппетитно.
Грех, впрочем, остался несколько недоволен:
— Чай туда вылей ещё, — посоветовал он.
Но сам же первый кинулся жрать.
Съели всё, даже умолкнув от удовольствия. Шорох протёр тарелку хлебом так, что хоть брейся, глядя в неё.
— Типа, всё, — сказал Шорох и, приподняв тарелку, осмотрел её со всех сторон.
Дома никогда так вкусно не поешь, как с товарищами полшестого утра в пропахшей берцами и мужскими тельниками раздевалке.
Добравшись в свою квартирку, я сразу лёг спать — хорошо заснуть, когда ты пришёл с ночи, пахнешь морозцем и молодым потом и лезешь с холодными ногами под толстое одеяло, уже засыпая, засыпая и даже не глазами слипаясь, — а всем телом — с дрёмой, теплом, полубредом.
Из полубреда, где всё ближе наплывал невыносимый, пахнущий кипящей карамелью Гланькин рот, меня вырвал звонок. Показалось будто проволочным крючком подцепили мозг и резко потащили его наружу.
— Алло, извини, это Аглая, — сказала трубка.