Владимир Войнович - Малиновый пеликан
Спор затянулся. Время от времени в палату заглядывала дежурная медсестра Галя с предложением сделать укольчик. Доктор делал ей знак, она исчезала. Доктор приводил аргументы, больной их отвергал и приводил свои. Оба спорщика были люди умные, образованные. Доводы каждого были убедительны, но и контрдоводы были такими же. В конце концов оба утомились, а тем временем забрезжил рассвет. Доктор спохватился, что прошла целая ночь, а ему утром опять на работу, простился с собеседником и пообещал, что встретятся утром во время обхода. Доктор ушел, больной заснул и спал долго. Проснулся от солнечного света и свежего воздуха. Это санитарка Наталья открыла окно, чтобы проветрить палату. За створками окна была решетка из толстых металлических прутьев, и тень от нее лежала на полу, который мокрой шваброй протирала Наталья. Потом влажной тряпкой она протерла столик в углу, стул и спинку кровати, на которой лежал Костя. Затем встала на стул, чтобы закрыть окно.
– Не надо, – сказал ей Костя.
– Что не надо?
– Не надо закрывать окно.
– Хорошо, – сказала Наталья и вышла.
Костя лежал на кровати, жмурился от слепящего солнца и вдруг понял, что это очень и очень хорошо – ощущать тепло солнечных лучей и вдыхать свежий весенний утренний воздух и слушать заоконные шумы городского движения, чьи-то голоса, стук каблуков, шелест листвы и карканье ворон. Он вспомнил о своей попытке самоубийства и представил себе, что сейчас он был бы не здесь, а в морге, голый и синий на цинковом ложе, и проникший сквозь форточку солнечный луч лежал бы на его безжизненном белом лице. И, на секунду представив себе эту картину, он содрогнулся от ужаса. И подумал, что неужели и правда пришло ему в голову самому добровольно отказаться от жизни, которая так прекрасна во всех своих проявлениях. Он вспомнил ночной разговор с Геннадием Еремеевичем Цымбалюком. Все, что говорил ему доктор, сейчас казалось Косте необычайно мудрым и убедительным. А его собственные возражения глупыми и бессмысленным. Теперь он точно понимал, что смысл жизни неизвестен, но он есть, а если его и нет, то и не нужно. Не надо никакого смысла, надо просто жить, наслаждаясь солнцем, воздухом, природой, цветами, музыкой, любовью, работой, выпивкой, едой и чтением умных книг. Все это он немедленно хотел рассказать Геннадию Еремеевичу и с нетерпением ждал девяти часов утра, когда тот явится с утренним обходом. Но в девять доктор не появился, а около десяти пришла лечащий врач Оксана Габриэлевна. Глаза у нее были заплаканы, и это очень не понравилось пациенту. Ему казалось, что в такое прекрасное утро все должны радоваться жизни и ничего омрачающего радость ни у кого не должно быть. Она смерила давление и спросила, как дела.
Больной сказал:
– Хорошо.
Она, похоже, удивилась и переспросила:
– Хорошо? В каком смысле?
– В том смысле, что я хорошо себя чувствую.
Видимо, его ответ не совпадал с ее ожиданиями, и она решила уточнить:
– А как настроение?
– Приподнятое, – сказал он. – А у вас что-то случилось?
Так он спросил и напрягся, очень не хотелось услышать что-нибудь огорчительное.
Она не ответила и задала свой вопрос:
– Я слышала, вы чуть ли не всю ночь говорили с Геннадием Еремеевичем?
– Да, – охотно поделился больной, – говорили.
– И как он вам показался?
– Не знаю. Может быть, он владеет гипнозом или еще что-то такое. Я никогда не думал, что на меня кто-то может так сильно подействовать словами. А он меня убедил в том, что жизнь чего-то все-таки стоит.
– Кажется, вы убедили его в обратном, – сказала она и пошла к выходу. Уже взявшись за ручку двери, обернулась, встретила вопрошающий Костин взгляд и медленно, отделяя слово от слова, голосом диктора, читающего последние известия, сообщила:
– Геннадий Еремеевич Цымбалюк сегодня утром застрелился в своем кабинете.
Жизнь напрокат
Так что же все-таки наша жизнь? Дар напрасный, дар случайный, или что? Впрочем, это даже не дар, а лизинг, что ли, или даже просто аренда. То, что дается на время. Кому-то на продолжительный срок, а кому-то поменьше. Разумеется, меня как всякого человека занимает неизбежная мысль: а что же будет после, когда Арендатор возьмет свой товар обратно? Некоторые шли дальше. Набоков думал не только о том, что будет, когда его не будет, но и о том, что было, когда его не было. Если я его правильно понял и запомнил, он воспринимал прошлое как смерть до жизни и ставил знак равенства между ней и смертью после. До рождения его не было и после смерти его не стало. Но мне это рассуждение кажется не совсем корректным, потому что между временем до и после есть большая разница. О том, что было до нас, мы с большей или меньшей достоверностью представляем себе, пользуясь археологическими, письменными, а теперь и видеосвидетельствами наших предков. Это дарованная нам память о прошлой жизни. Как вставная флешка в компьютер. А память, это и есть жизнь. Чем больше в ней запомненных событий, тем она кажется нам длиннее.
Можно сказать, что прошлое человечества – это было наше преддетство, в котором мы тоже как будто жили. А после жизни жить не будем никак. Вот в чем разница! Со мной не согласятся те, кто верит в загробное существование, но я-то в него не верю и не сомневаюсь в том, что после жизни наступит ничто. Пустота. Вакуум. Я допускаю, что Бог в каком-то виде или совсем невидимый и неосязаемый есть, но не могу представить себе, чтобы он специально заботился о моем сохранении вне телесной оболочки. Для чего, скажите, она была нужна, если мы можем обходиться без нее?
О смерти как о полном конце жизни без какого бы то ни было продолжения я начал думать рано, примерно с девяти лет. Когда мне было шестнадцать, мы жили на последнем этаже четырехэтажного дома. Тогда почему-то мысль о смерти являлась мне всякий раз, когда, поднимаясь или спускаясь по лестнице, я считал ступени. Их было на каждый этаж по двадцати. Десять до одной площадки, десять до следующей. Я считал очередные десять и думал, что вот на десять ступенек в жизни мне меньше осталось. Я пытался мысленно поправить счет и думал: а что, если я лишний раз поднимусь на десять ступенек и спущусь на десять, значит, двадцать мне должно засчитаться в плюс. И меня занимал тот факт, что если я пройду очень много ступенек, то и жизнь моя сократится на очень много ступенек. И чем больше шагов сделаю по земле, тем на большее количество шагов сократится моя жизнь. Получалось, что лучше вообще не двигаться.
Когда мне было девятнадцать лет, я почему-то думал и даже был почти уверен, что мне осталось жить не больше года. И очень удивился, когда дожил до своего двадцатилетия. А потом настолько примирился с мыслью о смерти, что вообще перестал о ней думать. И даже в пятьдесят шесть, перед операцией на открытом сердце, ничего не думал.