Игорь Аверьян - Из глубины багряных туч
— Знаете, сэр, я считаю, что они — опасные люди. Никогда не знаешь, что у них на уме и чего от них ждать. Сделают какую-нибудь мерзость, но так это аранжируют, что по-ихнему выходит, будто мерзость эту ну просто необходимо было сделать! Никто не понимает, чем же они занимаются. Конечно, мы живем в мире демократии, и каждый делает, что считает нужным, но мы-то должны знать, что из их формул выйдет? Строчат-строчат свои уравнения, нанизывают друг на дружку свои интегралы с дифференциалами, царство небесное сэру Айзеку Ньютону, и вдруг — бац! — и вся рыбка наша у берега передохла и поплыла по волнам брюшком вверх или мутировала и превратилась черт знает во что, в каких-нибудь уродов с задницей вместо головы… Уж я-то знаю, у сестрички Дженнет дед был из таких… Такого наворотил! Сам, бедолага, запутался, во что-то ввязался и так и сгинул бесследно… Говорят, дьявол его залапал… Или вдруг: вот русские изобрели ракету с искусственным интеллектом. Ужас ведь, а?! На вас, маленького, беззащитного человечка из мяса и жилочек, несется механической монстр на ядерной тяге, начиненный атомной или водородной бомбой, да еще с искусственными мозгами, которых не заморочишь!.. По TV недавно показали такую ракету…
— Как вас зовут, дружище? — перебил я.
Малый, словно ждал этого вопроса, моментально выложил предо мной на стойку визитную карточку.
MERRY JANNETTE бар для батсуотерцев, предпочитающих уют Хозяин заведения — Майкл Джонс— Для хороших людей и друзей — просто Микки.
— Мы с вами нигде не встречались, Микки?.. Мне нравится у вас, — сказал я. — Уютно… А откуда такое симпатичное название: «Merry Jannette»? Очень мило.
— Мою сестру зовут Дженнет. Дженнет Джонс. Может, слыхали? Она работает горничной у вас в отеле. Это ее идея — чтобы я заимел бар. Она же меня и деньгами для этого ссудила. Поэтому я назвал заведение в ее честь. А что, неплохо звучит: «Merry Jannette». Она и в самом деле очень merry, моя сестричка Дженнет.
— У нее смарагдовые глаза. Вы с ней очень похожи.
— Вы ее знаете, сэр?! — восторженно завопил малый и всплеснул веснушчатыми руками.
— Если она дала вам денег на обзаведение, значит, она очень обеспеченный человек; зачем же ей работать горничной?
— Она ученый, сэр. Социолог… или социальный психолог, что ли… как-то так… Словом, философиня, — засмеялся Микки. — Она хочет основательно изучить людей и вообще порядок вещей. А что плохого в работе горничной? Главное в наш демократический век — быть полезной людям, она так считает… Я считаю, что демократия — это!.. — Он патетически потряс руками в воздухе, словно намеревался из кого-то невидимого душу вытряхнуть. Сестра моя пишет стихи, сэр; ее печатали уже в литературном приложении к «Тimes», в апреле; скоро сборник выходит…
Без вкуса пройдясь по набережной Ходдесдон, я кружным путем (чтобы не проходить мимо окон «Merry Jannette») вернулся в город. Солнце вынырнуло из-под пелены облаков и устремило мягкое свое сияние на темно-бурую листву буковой рощи, что не по-английски просторно раскинулась над кромкой обрыва.
Под густыми кронами редко растущих буков дышится легко; я даже приостановился: в этом месте я еще не бывал.
Вдалеке классически-живописно теснятся темно-красные крыши портового квартальчика Батсуотера. Огромная пустая равнина Океана смотрит на меня и хочет что-то сказать… Ясная, такая ясная, безмятежная картина! Ни в чем не угадывалось присутствие серокрылого капюшона — но я знал, что он здесь, рядом. В сердце стеснилось от непонятной, нехорошей тоски. И в воздухе легко, но отчетливо тянуло знакомой мерзкой горечью.
Я возвратился в отель почти бегом, вышагивая по-русски: широко и быстро, забыв свою европейскую походочку.
А здесь — крашеные полы в моем номере трудами веселой философини-поэтессы Дженнет Джонс сверкают чистотой; постель убрана безукоризненно; свежие полотенца благоухают в ванной; на тумбочке у изголовья кровати — свежий букетик незабудок, анютиных глазок и желто-розовой садовой резеды; сегодняшние номера «Times» и «Bathswater Star». Все как обычно, как каждый день, но теперь от этого веет теплом и внезапной надеждой.
Смарагдовые глаза…
_______________Вот я включил компьютер.
Девушка со смарагдовыми глазами по имени Дженнет Джонс стоит у меня за плечами и смотрит на экран.
Паук
Литвин, Литвин!.. Ты здесь, ты! А не Дженнет Джонс. Ты, ты!.. Может быть, потому и воняет здесь непонятным противным запахом. Перепорхнул сюда из Азовска, промахнув пропасть в тридцать пять лет. На всю жизнь ты, неотвязный, прицепился ко мне, лишив мою жизнь главного…
_______________Нет, Литвин, я не дам тебе такого удовольствия.
Ничего ты меня не лишил.
На-ка вот кукиш, понюхай, поганец.
_______________Следует признать: я испытываю некомфортную скованность и неуверенность, приступая к переворачиванию всего того, что связано с тобой. Разговор, который я не намерен более откладывать на потом, пойдет о тебе, паскудник. Ради тебя, может быть, затеяны эти записки. Я за свою жизнь настолько сжился с тобой, что пусть не без усилия, но представляю себе тебя, как будто я это ты и твои мысли возникают не в твоей, а в моей голове.
Мысли путаются.
Испытал ли ты хоть раз в жизни мгновение счастья? Сомневаюсь. Я, конечно, могу представить себе счастье паука, в чьих смертельных, постепенно лишающих жизни объятиях слабеет сопротивление несчастной мухи, — а паук кайфует от этого. Вот этот кайф паука и есть его счастье.
Я знаю, что если ты и испытал счастье, то счастье твое было сродни паучьему.
А вот я был счастлив, Литвин. Счастье обрушилось на меня в день норд-оста и подобно норд-осту. Геологические пласты моего подросткового бытия сдвинулись подобно пластам земли, сдвинутым с обжитых за миллиарды неподвижных лет мест и обрушенным в пропасть.
Я испытал первый ласкающий укол счастья на следующий день после вышеописанного приключения моего в вихрях бури.
Под утро, когда мы все спали, утих норд-ост. И после рассвета воссияло лазурное небо, восстало безмятежное солнышко, в мире воцарились блаженное безветрие и колкая тишина. Мути, мглы, призраков — как не бывало. Море в стеклянном спокойствии и ясности блестело под солнечными лучами, широкое, ласковое, чистое…
У нас отменили уроки; для восьмого-десятого классов объявили субботник. С линейки Шура-в-кубе отправил нас домой, велев переодеться в рабочую одежду и к девяти тридцати явиться на школьный двор, к провалу.
Женя работала с нами, и место в нашей цепочке, где она находилась, между Светой Соушек и Пружаной Чеховской, нашей старостой, — сразу сделалось для меня центром вселенной, средоточием магнитных сил, непререкаемо заставлявших меня обращать к нему взоры. Всякий раз, когда наши взгляды встречались, Женя улыбалась. На сердце у меня расцветало.
Улучив минуту, она поинтересовалась, как моя рука. Когда субботник закончился, она заявила, что мы идем к ней домой, после грязной работы мне надо сделать перевязку. Мое цветущее сердце ликовало.
Тебе такое ликование незнакомо, Литвин.
_______________На первом же шаге я запнулся и едва не сверзился с сыпучей глинистой кучи, но одолел неуместное волнение и уверенно пошел вниз, внимательно глядя пред собою и прочно ставя ногу — словно проделывал это в десятый или сотый раз; ладонь Жени чутко горела в моей ладони.
Наконец я спрыгнул к самой воде и обернулся к Жене. Изящная, как бабочка, она стояла на большом крутолобом валуне; протягивая ей руку, я совсем близко, пугающе близко, увидал ее колени под краем короткой юбки… Она пристально, насмешливо и надменно смотрела на меня с высоты и вдруг медленно соскользнула в мое объятье; дабы вдвоем не оступиться в море, мне пришлось ее тесно прижать к себе.
Крупные черно-белые чайки с ярко-желтыми большими клювами беззвучно и медленно взмывали над расщелинами обрыва, сановно расхаживали по берегу возле воды, снисходительно поклевывая что-то в черных извилистых лентах водорослей на песке… Женя пошевелилась первой, и я встрепенулся и отстранился было, готовый благоговейно подчиниться любому ее желанию, но она не выпустила меня, а с едва слышным вздохом переложила руки мне на плечи, и я увидел близко ее горевшее от смущения и волнения лицо; ее дыхание опахнуло мне щеку; глаза ее были закрыты; я поцеловал ее: осторожно прижался губами к подставленным губам, с ликующе падающим сердцем наслаждаясь их податливой, непередаваемой мягкостью.
От моря, от водорослей, выброшенных на берег, остро пахло неземным, тяжко-пряным: другим, неведомым миром, который скрыт там, под таинственной, под серебристо-палевой, под почти угрожающе неподвижной поверхностью моря.
Женя медленно шла вдоль берега — медленно, тщательно выбирая место, куда поставить ногу; я смотрел на ее мелкие ботиночки с невысокими каблучками, остроносенькие и на шнурочках, смотрел, как она старалась ступать на камешки в песке, но все равно узенькие ботинки легко и часто погружались в песок. Она доверчиво опиралась на мое плечо и ждала, поджав, как птица, маленькую ножку в желтом теплом чулке, пока я, опустившись перед нею на колено, как рыцарь, исполненный любовного умиления, вытряхнув песок, надевал ботиночек на маленькую узкую ножку. Поднявшись с колена, я уже почти властно обнимал ее (еще четверть часа назад это казалось невозможным, немыслимым!), привлекал к себе и покрывал поцелуями ее лицо, и она целовала меня, горячо дыша мне в щеки, — мы не говорили ни слова, мудро опасаясь нечаянно неуместным изреченным звуком нарушить очарование преодоленного мгновения.