Гюнтер де Бройн - Бранденбургские изыскания
— Что ты думаешь о переезде в Берлин?
Седьмая глава
Воздействие альпийских фиалок
Элька Пётч относилась к числу людей, которые говорят о себе, что они стоят обеими ногами на земле. Это означает: они не цепляются за воспоминания, не забегают мечтами в будущее, живут настоящим, делают (очень расторопно) что требуется и крепко спят. Они не терзаются вопросами и сомнениями. Они радуются праздникам, по одежке протягивают ножки и никогда не сокрушаются о принятых решениях — последнее дается им легко, ибо серые или черные последствия этих решений они не покрывают сверкающей позолотой предвкушения. В противоположность мечтателям, утопистам, умникам, мерящим реальность масштабом своих желаний (всегда ее превосходящих), они довольствуются тем, что есть, и любы дому своему и миру. Они никогда не ноют и не жалуются, никогда не пытаются, держась за идеалы, подпилить или хотя бы поменять сук, на котором они сидят. Элька никогда не спрашивала даже о погоде. Для нее не существовало плохой или хорошей погоды: речь могла идти только о неподходящей одежде.
Следуя великому примеру своей матери, которая прилежно, мужественно, стойко и без жалоб вырастила четверых детей и терпела бездельника мужа, она не позволяла себе ни болезней, ни брюзжания. Хотя у нее было только двое детей, она, отказавшись от своей профессии преподавателя физкультуры, возглавляла семью в шесть человек. Ей было не в тягость одной вести большой дом мужниных родителей с огородом в два моргена, двумя разваливающимися хлевами и развалившимся сараем, собакой, двумя кошками и тринадцатью курами. Муж и деверь, как заведено, зарабатывали деньги, бабуля была стара, дети малы, но при надобности Элька умела заставить всех пятерых потрудиться в доме и во дворе.
Односельчане любили Эльку, ибо она охотно вникала в их дела. С чужими она умела разговаривать лучше, чем с мужем, — о детском ли питании или о ценах на дрова. Измеряя шагами поленницу, определяя на глаз количество кубометров, она производила впечатление человека, разбирающегося в жизни. К ней ходили посоветоваться о лечебных травах, о грибах, сливовом муссе. Занятая по горло, она всегда находила время для других. Не поторапливая, она умела не затягивать разговора.
Более длительные беседы она вела по воскресеньям после обеда — в гостях и на прогулке, — она строго соблюдала все предписанные воскресеньями и праздниками радости. Уже с утра глаз ласкала чистота в доме и во дворе. Исполненное торжественности приготовление обеда венчала единственная за всю неделю совместная трапеза в большой зале. Мытье посуды откладывалось на понедельник. Когда Фриц забирался на кушетку, бабуля задремывала в кресле, муж, по обыкновению, уходил в свою рабочую комнату, она наряжалась, звала собаку и детей и отправлялась — то далеко, до самых гор, откуда открывалась путаная сеть ручьев, через которые торфяное болото изливало свои воды в Шпрее, то в Герц к подруге. Там сперва, шаг за шагом, осматривали сад, восторгались им, а то и критиковали его, потом усаживались за кофе, за которым она могла сидеть долго, пока собака и дети веселились у деревенского пруда. Исходящий от нее воскресный покой передавался другим, снимал с них груз постоянной гонки; муки собственной неудовлетворенности стихали перед ее умением довольствоваться жизнью. Подруги говорили о том о сем, разумеется о детях, о старении, но никогда не заходила речь о браке Эльки, в котором физическая близость давно была забыта.
Она наверняка считала это совершенно нормальным, ибо другого и не знала. С этим покончено, ну и ладно, такова жизнь, у них есть двое детей, больше не будет. Смирение в этом пункте вполне вписывалось в равномерное течение ее жизни.
И вот это равномерное течение нарушил муж — неумышленно, конечно. В тот вечер, когда Пётч, вернувшись из Берлина, задал свой вопрос, он не думал о душевном покое жены. Ему даже и не нужен был ответ. Его не интересовало, как относится Элька к возможному переезду. Ему хотелось говорить, хвастать успехами, расписывать свое счастье. Не мнения ему нужны были, а только внимание. Элька правильно сделала, что не попыталась дать ответа, которого и не знала. Она сказала: «Ты, должно быть, голоден» — и подала на стол. Вопрос не сразу вызвал в ней заметное беспокойство. Она привыкла многое не принимать всерьез. И ей легко было держать себя как обычно: примерная слушательница, от которой не требуется особой заинтересованности. Но она старалась не пропустить решающих ходов в шведеновской игре. Когда от второстепенных подробностей (не показавшихся ей такими уж занятными) Пётч перешел к главному, она отметила про себя два тревожных симптома: его чрезмерную веселость и тактичные (правда, никогда до конца не удававшиеся) попытки избавить ее от скучных литературно-исторических деталей. Но она не заметила, что четыре предназначенных для ее внимания пункта он расположил таким образом, чтобы наиболее важный для нее огласить в конце.
Совершенно необходимо, излагал Пётч, заедая цитаты из Менцеля бутербродами с ливерной колбасой, «вдолбить Шведенова в сознание нашей общественности», притом вдолбить столь основательно, чтобы отныне ни один историк и литературовед его не обходил, ни один учебный план не считался полным без его имени и чтобы через год были проведены в государственном масштабе торжества по случаю 165-летия со дня его смерти. Само собой, Менцель активизирует все средства массовой информации. Остальное довершит его книга «Бранденбургский якобинец».
Здесь Пётч подошел к собственным задачам. Он отложил в сторону бутерброд с сыром, смахнул крошки с губ, вытер замаслившиеся пальцы и вынул из сумки рукопись ныне знаменитой монографии о Шведенове. Шестьсот с лишним листов машинописной копии занимали три папки. После первого общего пункта программы (кампания за популяризацию Шведенова) следовал второй: Менцель вверяет Пётчу будущее каноническое произведение — на предмет исправления ошибок, проверки биографических дат и фактов. Пётч не скрыл от Эльки, сколь горд он этим доверием.
— Куча работы.
— Что значит работы? Я сгораю от любопытства.
— А третий пункт?
В нем-то и сказалась маневренность Менцеля. Как Элька легко поняла, было бы неразумно воздействовать на общественность усилиями лишь одного человека. Нельзя допустить подозрения, будто дело тут в чьей-то причуде. Поэтому не самолично профессор, а один его знакомый подал в «Урании»[2] идею серии докладов на тему «Забытые писатели — открытые заново» и в качестве блистательного начала предложил научно-популярный доклад, патронирование которого Менцель, хотя как будто и неохотно, все же взял на себя, но докладчиком предложил другого человека, чтобы создать видимость уже существующего широкого интереса. Элька сочла это очень ловким маневром, потому что на самой себе заметила: восторженное увлечение мужа Шведеновом показалось ей менее смешным, когда она узнала, что он не одинок в своем пристрастии. Отгадать имя предполагаемого докладчика ей было нетрудно, поскольку она видела его, сияющего.
Тем временем настала полночь. Они не смотрели на часы, но узнали об этом по вернувшемуся из пивной деверю и брату, привлеченному в кухню запахом пирога. Фрип и не думал, что мешает. Любое общество было ему по душе, и поэтому ему никогда не приходило в голову, что сам он может оказаться некстати. Вдохновленный пивом, он болтал без умолку, преимущественно о задуманных им сделках, связанных с сеном, и свеклой, и свиньями (которым никогда не дано было осуществиться), и так долго восторгался запахом пирога, что Элька достала его и даже сварила для всех троих кофе. Пётч был слишком счастлив, чтобы рассердиться. Но вполне сумел разыграть неимоверную усталость. Фриц — сейчас он не мог себе представить, каково ему будет в шесть утра, когда придется снова сесть на свой тягач, — безуспешно протестовал против внезапного окончания беседы.
Обсуждение супругами четвертого пункта пока так и не состоялось. Само место действия (спальня), слова, жесты, цветы — все это заставило отложить разговор. Окольными путями мысль Пётча добралась до газона Менцеля, и Пётч вспомнил про свои альпийские фиалки. Жене профессора он не смог их преподнести, зато теперь их получила его собственная жена. Поскольку она не знала (и никогда не узнает), что куплены они были не для нее, ей пришло в голову; в Берлине он думал не только о Шведенове, но и обо мне! Она заметалась, подалась к мужу. Они и не знали, что еще способны на такое.
Последующие полчаса ошеломили и осчастливили их. Но когда единое целое снова распалось на два отдельных существа и в пустоту, оставляемую угасающим желанием, хлынули мысли, оба, сами того не замечая, все больше и больше стали отдаляться друг от друга. И если в нем снова пробудился прежний восторг, который вознес его на светлые высоты славы, то она очнулась в низинах духа, полных тоски, недоверия и страха. В муже духовный подъем лишь разрядился физически, чтобы снова охватить его с прежней силой. А в жене что-то изменилось, сбив ее с толку, началось нечто новое, и она еще не знала, хорошее или плохое это новое. Она утратила что-то, утратила надежность. Будь она в силах говорить, она потребовала бы от него чего-то невозможного, клятв в любви, например, или заверений, что он больше не допустит, чтобы заглохли чувства. Но она молчала, ждала, что он по крайней мере коснется рукой ее волос, даст тем самым понять: она еще существует для него. Она уже осознала свое несчастье: при таком муже она постоянно обречена на такую тоску. Она запретила себе распускаться, призвала себя к порядку, обязала себя быть трезвой, твердила себе о жизненном опыте. На помощь пришли исконное недоверие, страх перед изменениями. Все опасности — в слове «Берлин». Если между вопросом мужа, заданным по прибытии домой, и альпийскими фиалками существует связь, тогда его намерение серьезнее, чем она полагала, тогда риторическим в вопросе была лишь форма, тогда, значит, мы переезжаем в Берлин! Стало быть, цветы предназначены только для того, чтобы умаслить ее; его быстро улетучившаяся нежность была не чем иным, как средством убить в ней сопротивление в самом зародыше.