Гюнтер де Бройн - Бранденбургские изыскания
Любой разговор по телефону был для Пётча волнующим событием, а уж с профессором Менцелем тем более. И особенно трудно было вести разговор при свидетеле, стараясь не дать пищи любопытству.
Восьмидневная отсрочка, которую Пётч считал необходимой для соблюдения приличий, была наполнена разнообразнейшими размышлениями о характере предстоящего разговора, которые, однако, не привели ни к каким результатам, ибо реакцию профессора невозможно было предугадать. В конце концов он зашел в своем пессимизме так далеко, что решил: надо сперва осторожно напомнить Менцелю о встрече под дождем. Поэтому он отказался от придуманных в первые дни остроумных вариантов своих начальных фраз, обыгрывающих тождество имени писателя и названия местности, и твердо остановился на неоригинальном начале: «Простите, пожалуйста, за беспокойство, господин профессор, меня зовут Пётч, может быть, вы помните: я учитель из Липроса, с которым вы на прошлой неделе говорили о Шведенове».
Все это он в точности и сказал после того, как фрау Зеегебрехт получила у телефонистки информацию о снегопадах последних дней и нерасчищенных улицах, — вернее, все это он в точности хотел сказать, но едва успел произнести свое имя, как профессор прервал его словами: «Как хорошо!» Пётч очень обрадовался, и маленький рот фрау Зеегебрехт растянулся в улыбке.
Она подвинула свой служебный стул так, чтобы можно было удобно сидеть и вместе с тем видеть разговаривающего по телефону. Ее взгляд был благожелателен, его же судорожно метался мимо нее, к окну, к полу или потолку. При всем том, что Пётч был сосредоточен на важном разговоре, в глубине души его мучило сознание, что он невежлив по отношению к женщине, терпеливо выжидавшей на своем посту, хотя информационная ценность разговора для нее ничтожна. Ее лицо свидетельствовало об этом: с каждой минутой оно становилось все более недовольным.
Ибо кроме слов: «Простите за беспокойство, господин профессор, меня зовут Пётч…» — и его минутной радости, что-то ей тоже сказавшей, она слышала лишь часть этого безбожно дорогого, потому что длинного, диалога, носившего необыденный (она это понимала) характер, — часть, которая ничего не означала или что-то скрывала. «Да… Да… Конечно… Я понимаю… Разумеется. Непременно… Вот как!..» — и это продолжалось пять, десять, двенадцать минут, без малейшего смысла для нее. Фрау Зеегебрехт редко приходилось так скучать при телефонных разговорах.
Пётч, напротив, совсем не замечал, как бежало время. «Как хорошо!» — сказал Менцель и, обойдясь без всяких банальных вопросов о здоровье и погоде, сразу заговорил об их общем деле, то есть о своей книге, которую он окончательно отделывает, шлифует стиль, вносит небольшие поправки и в содержание, уточняет биографические детали, увиденные им в новом свете после разговора под дождем у Драйульмена («Вам, наверное, доставит удовольствие услышать это, господин Пётч»). Правда, в его произведении биографическое отступает перед идеологическим на задний план, тем не менее оно играет свою, хотя и небольшую роль. И поскольку это наверняка интересует Пётча, а рукопись как раз у него под руками, Менцель тут же прочитал упомянутый пассаж и еще один, тесно связанный с ним, но нуждающийся в некоторых пояснениях, чтобы Пётч понял направленную против буржуазных историков иронию, а это в полном объеме возможно лишь при уяснении структуры всего отрывка, который надо рассматривать в контексте рассуждений об историзме, образующих своего рода аппендикс.
Так это и продолжалось минута за минутой, и хотя Пётч никогда не слышал об историзме и понятия не имел, что такое аппендикс, он время от времени произносил свое да, да, да, причем это кратчайшее из всех слов было слишком длинно для тех пауз, которые Менцель допускал между разделами своей речи. Но интерес Пётча был не менее велик, чем радость оттого, что Менцель воспринимает его как собеседника, и он не перебивал. Он ведь и не собирался излагать по телефону волновавшие его проблемы. Для этого требовался визит к Менцелю, о чем в заключение и зашла речь.
Столь же внезапно, как и начал, профессор оборвал разговор и спросил, может ли Пётч прибыть к нему в среду в 16 часов, и попрощался. Лишь по размеру счета Пётч узнал, как много своего драгоценного времени пожертвовал ему профессор.
Но прежде чем об этом сообщили с коммутатора, прошло несколько минут. Вот они-то показались ему действительно долгими. Потому что теперь ему пришлось разговаривать с фрау Зеегебрехт, находившейся в скверном расположении духа. Улучшить его можно было бы, поведав ей о своей беседе. Он же не сделал этого, а заговорил об уровне воды в Шпрее, о состоянии школьного питания и о предполагаемой беременности учительницы русского языка, — заговорил без малейшего успеха. Эти устаревшие новости не могли расшевелить фрау Зеегебрехт, и потому она в последующие дни поделилась с благорасположенными к ней шведеновцами обрывками новейших известий, не называя никаких имен; однако, соединив эти известия воедино, можно было понять: какой-то профессор пишет в Берлине книгу об их селе и некий неназываемый учитель снабжает его материалом, — значит, будьте осторожны!
Шестая глава
В преисподней
Не только для того, чтобы читатели лучше поняли восторг Пётча, но и ради их собственного удовольствия хотелось бы, чтобы эта глава помогла им наглядно представить себе, какие прекрасные и драгоценные вещи увидел деревенский учитель в среду ровно в 16 часов, приведя в действие звонок на садовой калитке профессора Менцеля. Из боязни опоздать он прибыл слишком рано, но чтобы не показаться назойливым, предпринял прогулку по поселку с виллами, простирающемуся до леса, стараясь упорядочить мысли, которые собирался изложить профессору, но при этом так запутался, что, погрузившись во внутренний хаос, совершенно не видел открывшейся перед ним красоты. Медная ручка звонка, представлявшая собой кольцо из сплетенных девичьих фигур с маленькими, в булавочную головку, грудями, для него ничем не отличалась от тех пластмассовых кнопок, что продавались в липросском кооперативе. Стоя у ограды с искусным орнаментом, он видел дорожки между цветочными клумбами, тщательно ухоженный (даже зимой) газон и мог бы полюбоваться неоготической виллой, если бы взгляд его не сосредоточился лишь на крошечной части ее, а именно — на двери, где мог появиться профессор.
Таким образом, пока что он был слеп к красотам, но не глух к благозвучию звонка, который он привел в действие, подняв кольцо из сплетенных девичьих фигур. Сквозь послеобеденную пригородную тишину до него донеслось трезвучие гонга в сопровождении радостного собачьего лая, сперва приглушенного стенами дома, но внезапно загремевшего из каменных привратных столбов у самого его уха.
Электроакустическое разговорное устройство, которое несколько десятилетий назад было свидетельством особой изысканности жилища, теперь знакомо любому жителю высотного дома и нисколько его не пугает. Но Пётч, деревенский житель, отделенный почти десятью годами от поры четырехгодичного студенчества в Берлине, хотя и знал о существовании подобных устройств, никогда не имел с ними дела, и потому неожиданное усиление лая испугало его, и он не сразу догадался, что и куда говорить, когда сквозь шум и лай раздался женский голос: «Кто там?»
Последовало второе «Кто там?» и раздраженное «Да кто же там?», пока Пётч не увидел незамеченную прежде переговорную решетку и столь же громко не прокричал в дверной косяк свое имя. Обнародованная таким способом неосведомленность имела свои преимущества: голос дал Пётчу подробные указания, как открыть дверь, что он в точности и выполнил. По дорожке, выложенной красными и серыми гранитными плитками, он дошел до дома, из которого ему навстречу прыгнул длинношерстный сенбернар величиной с теленка, быстро притихший, когда Пётч стал поглаживать и похлопывать его.
Красота собаки — вот единственное, что из всех красот, в течение нескольких часов окружавших его, он отметил в своем сознании — и то не без расчета. Он боялся первых минут разговора, обычно заполненных ничего не значащими любезностями, на что он, с глазу на глаз с профессором, в особенности с этим профессором, не чувствовал себя способным. Но поскольку шведеновские крестьяне, вступив в кооператив и обретя больше досуга, обратили свою нереализованную частную инициативу на разведение породистых собак, местный универсализм Пётча распространился и на эту область любительского промысла. Он разбирался в собаках и надеялся, что сенбернар, которого при известной осторожности он уже мог держать около себя, послужит незаметным поводом для целенаправленного разговора.
Но этот расчет, к сожалению, оказался неправильным, ибо Мен-цель, как только появился, во-первых, прогнал собаку в ее чулан (по размерам равный, кстати, детской в доме Пётча) и, во-вторых, умудренный посетителями, которых, как правило, осеняла та же оригинальная идея, что и Пётча, сразу заявил, что сенбернар принадлежит его жене, а сам он собак и вообще животных не любит, да-да, не любит ничего из того, что, в отличие от культуры в узком смысле слова, называют природой, и это означало, что все восторженные слова о газоне, розах и остальной растительности в доме и саду можно сберечь на тот случай, если жена почтит их своим присутствием.