Александр Попов - Человек с горы
Но более всего Иван Степанович не любил городские дома: высотой, раскраской кичатся друг перед другом, а нет чтобы маленький дом каждому человеку, чтобы хозяином он в нем был, – полагал старик. А тут что же? Живут люди в стене с дырами – ну, окнами, какая разница, все равно на дыры похожи! – по головам друг у друга ходят, не квартиры, а камеры – сами люди себя заключили. Хозяев сто, а толкового ни одного: грязно во дворе, мусорно в подъезде. Прошмыгнул человек по этой грязи в свою камеру и сидит, как зверек, выглядывает: кто бы убрал мусор, подмел да помыл.
Подъехал "Москвич" к пятиэтажке – поморщился старик и с великой неохотой вылез из машины, уже хотел было заворчать на сына от досады: "Зачем приволок меня в такую даль? Этого пятиэтажного урода смотреть? Видывал и похлеще за свою жизнь". Но весело, приподнято сказал сын:
– Вот, батя, здесь я живу. Ты у меня еще ни разу не был, – никогда-то тебя не затянешь… Как домок? Бравый?
Сын стоял подбоченясь, покачивался и весело-задиристо смотрел на отца.
– Угу, – отозвался Иван Степанович, за что-то жалея сына, но и досадуя на него. – Веди в квартиру, что ли: не на улице же нам торчать, – грубовато добавил он. Но тут же устыдился и – чтобы спрятать от сына свои глаза – стал стряхивать с пиджака пылинки.
В дверях на пятом этаже встретила Ивана Степановича Людмила, жена Николая, которую старик знавал подростком – она была новопашенской, соседской дочкой, но уже лет десять не появлялась в родных краях.
Свекор внимательно на нее посмотрел: "Коса толстая когда-то была, а теперь какие-то прилизанные волосенки. Раньше светленькое личико было, будто молоком каждодневно умывалась, а теперь поисблеклась девка, на лбу появились какие-то пятнышки, как кляксы. А баба она, – подумал старик, беспричинно покашливая, – еще молодая – кажись, чуток за сорок взяло. И не пьющая, а глянь-ка – высосаны из нее соки".
Из своей комнаты вышел внук Александр – парень семнадцати лет, высокий, шею зачем-то гнул книзу, будто боялся задеть головой за низкий потолок или люстру. Старик пожал влажную, шелковисто-детскую, но большую руку внука, учуял от него терпкий запашок табака – поморщился, хотел было тайком шепнуть на ухо: не ранехонько ли, внук, начал курить? Но Николай опередил:
– Саню, батя, малым помнишь. Посмотри, как вымахал. Жердь!
– Что обзываешься? – сказал Александр и хотел было скрыться в своей комнате, в которой звучал магнитофон, но отец остановил:
– Александр, похвались деду, какую школу ты заканчиваешь.
– Зачем хвалиться? – с равнодушием в лице и голосе возразил сын, и старику показалось, что он сказал зевая, с ломотой в скулах. – Элитная школа, что еще?
– Слышишь, дед, элитная! – выставил Николай перед лицом Ивана Степановича палец, как бы начиная подсчитывать плюсы своего образа жизни и достижения. – Александра сразу готовят в университет, – так-то!
– Не хвались, – сонно произнес Александр и ушел в свою комнату.
– Еще будешь указывать взрослым! Сейчас проверю дневник, – сказал Николай Иванович. Отцу шепнул: – Он у нас славный парень, ты не смотри, что мы немножко цапаемся. Дружно живем. И Дениска у меня – пистолет! Ушел на занятия в танцевальный ансамбль. Гордись, батя, – твой внук метит в университет, а потом, глядишь, и в академию угодит, попрет по должностям, в науках или бизнесе, так-то!
Старик вздохнул:
– Дай-то Бог.
Сын подтолкнул отца к кухне:
– Пойдем перекусим. Людмилочка, у тебя готово?
"Хоть ласковым вырос", – подумал старик, но ему стало совестливо перед самим собой, будто этим "хоть" отказывал сыну в других достоинствах.
Людмила пригласила всех к столу. Николай Иванович откупорил бутылку "Перцовки", но отец решительно отказался пить.
– Во – по-сухотински! – гордо сказал Николай Иванович, пряча бутылку в холодильник. И обратился к Александру, неестественно-вяло водившему вилкой по сковородке с жареной картошкой: – Наматывай на ус, молодое поколение.
Александр усмехнулся и сказал, ни на кого не взглянув:
– Кто не курит и не пьет, тот здоровенький помрет.
Николай Иванович увидел вздрогнувшую бровь отца, его сжатые губы и услышал его хотя и тихий, но ясно окрашенный вздох досады и страдания. Старик уже умел страдать только молча, как, наверное, страдают деревья и камни.
Николай Иванович побагровел:
– Дневник посмотрю. Не дай боже двоек нахватался – всыплю. Ешь и – за уроки, понял?
– Слушаюсь, – игриво-бодро ответил Александр.
И старик ниже склонил свою жалкую седоволосую голову. Он понял, что его сын Николай и его внук Александр находятся во вражде. У него стало жечь в сердце. Но еще больнее было старику понять, что он, уже не сильный духом и телом человек, не сможет помочь им – не сможет умягчить сердца родных людей, чтобы жилось им на земле в радость, в веселие.
За столом молчали, и молчание становилось неловким. Николай Иванович прикусил губу, мучимый противоречивыми чувствами. Потом достал из холодильника вскрытую "Перцовку" и немного выпил.
Людмила была женщина простая и ясно не поняла, что произошло с мужчинами – один насупился и молчал, а другой пил и тоже молчал. Она не знала, как себя вести, что говорить; она робела смолоду перед свекром и не понимала, что являлось для него хорошим, а что плохим.
– Вы, Иван Степанович, кушайте что-нибудь – с дороги ведь, – робко вымолвила Людмила.
Старик поднял на невестку глаза, и она увидела в них слезы. Беспомощно посмотрела на мужа и боялась еще раз взглянуть на свекра.
– Это, ребята, у меня так, – произнес старик, – от старости чего-то мокнут глаза. Как у бабы, – улыбнулся он.- Слышь, Николай, ты меня поутру домой утартал бы, что ли: тоскливо мне в городе, да и пес Полкан сидит голодом. Совсем я запамятовал о нем, когда уезжал. Увезешь, а?
– Угу, батя.
И все были рады такому обороту.
11
– Пожа-а-ар! – летела по Новопашенному страшная, рассыпавшаяся по улицам и заулкам яркими искрами новость.
Иван Степанович жил в своих мыслях и ему по-стариковски наивно и правдоподобно померещилось, что о пожаре он только лишь подумал. Он все сидел на корточках над сломанными санями, так и не начал ремонтировать, думал о сыне, и внезапно мысль повернулась к пожару.
– Вот так-так: а что у Кольки горело? – привстал он и выглянул через дверной проем на улицу. – Дача, что ли? Да нет, поди ж ты, ничего у него не горело. А почему я вдруг о пожаре подумал? Да так мне стало боязно, – будто в самом деле у сына что-то сгорело. Не дай Боже. Ему и так худо живется на свете, а тут еще пожар случился бы… У-у, солнце разошлось! Чудесный денек, братцы вы мои, – разговаривал сам с собой старик. – Не надо пожаров, не надо ни твари, ни человеку горя – радуйся, радуйся солнцу, окунайся с головой в жизнь.
И так стало легко, игриво старику, что не удержался и вышел на свет.
Белые прозрачные облака плыли и клубились над Новопашенным, голубой сок неба сочился на его кипенные сголуба улицы, поля и леса. Вся новопашенская долина блистала, нежилась и купалась в несшихся из-под облаков лучах ослепительно вспыхивавшего солнца. Облака плыли медленно и томно, будто дремали в тихом и теплом небе. Сопки горели лилейным пламенем снега. Старик жмурился, но улыбался.
– Пожар, люди, пожар! – как бритвой, полоснуло по слуху старика, и ему померещилось, что голову обдало кипятком. Только сейчас он осознал, что где-то случился пожар, что где-то нагрянула беда.
– Ах, ты, горе горькое! – взмахнул он руками и припадающей трусцой старого, больного человека побежал через двор на улицу. Посмотрел в разные стороны, но не увидел огня и дыма. Мальчик бежал и радостно, ликующе кричал:
– Пожа-ар!
Иван Степанович поймал его за рукав телогрейки и строго прицыкнул:
– Ты зачем, оглашенный, трезвонишь: какой такой пожар? Где твои ошалелые глаза увидели огонь? Нашлепаю по мягкому месту, будешь знать, как баламутить людей.
– Во-он, дедушка! – рукавицей указал мальчик в сторону горы.
– Что "вон"? – вмиг похолодело сердце старика, и не сказал он, а невнятно пропел отвердевшими губами.
Разжались онемевшие пальцы старика – побежал освободившийся мальчик. Иван Степанович не мог взглянуть на свою гору – страх, казалось, окаменил его. Ни о чем не думалось – только страх стал его телом, мыслью и душой. Каким-то невероятным напряжением воли он смог приподнять глаза и увидеть, понять, осознать – дымит его избушка. Пламя поднялось уже высоко, и вздувался черный, копотный дым.
– Батюшки! – охнул старик и сорвался с места, напрочь забыл, что бегать ему с болезнями сердца и почек нельзя, смертельно опасно.
Споткнулся о корягу – упал, больно ударился, вскочил, но ни глазами, ни сердцем не видел, не чуял.
Бежал, бежал.
Свернув к полю, поскользнулся и покатился в овраг. Крутило его по крутому склону. Потом карабкался к дороге, к своей тропе, бежавшей к подошве горы. Погибал его дом, но, понимал, горело не просто строение, которому и так давно пора было развалиться от ветхости и старости, а словно бы сгорала надежда старика – надежда на то, что он где-то может укрыться от тех людей, которые не понимали его, не принимали таким, каким он был сотворен и во что вызрел за всю свою долгую жизнь, где может укрыться от того мира, который он не мог, даже здесь в маленьком, немноголюдном Новопашенном, хотя бы чуточку поправить к лучшему, справедливому, чистому.