Мануэла Гретковская - Парижское таро
— Ну все, хватит! — Я сбросила бутылки на пол.
Утром я побежала за круассанами и французским батоном, забыв, что по понедельникам булочная на улице Бланш закрыта. Пересекла площадь Бланш и дошла до улицы Лепик. На лотках итальянский виноград по шесть франков килограмм. Может, купить лучше его? Нет, сегодня у нас будет настоящий завтрак, со свежими круассанами. Выну фиолетовую скатерть в зеленую клетку, сверху положу желтую салфетку. Голубые фаянсовые чашки и тарелки. А посреди круглого стола — латунная ваза с бледными от пыли засушенными розами.
Тихонько, стараясь не разбудить завернувшегося в плед Михала, я подмела, собрала окурки и разбитые бутылки. Заскрипела раскладушка Одиль. С китайской ширмы, за которой спала девочка, исчезли черные колготки и короткое голубое платьице.
— Шарлотта, дай мне заколку или ленточку, — протянулась из-за ширмы рука.
— Тише, Михал спит. Держи. — Я стянула шелковую шаль с косы и положила ее на просительно вытянутую ладонь. Принесла из кухни кофе. Одиль уже сидела за столом.
— Чудесный завтрак, — похвалила она, откусывая круассан.
— Твой последний завтрак в этом доме. — Я разломила батон и намазала половинки маслом.
— Что случилось? А, родители звонили… — догадалась девочка.
— Нет, родители не звонили. Просто после вчерашнего вечера необходимость в гинекологе отпала, правда? — Я смотрела, как она заливается краской. — Хочешь кофе? — Я пододвинула Одиль кофейник.
— Тебе Ксавье рассказал, — произнесла она почти укоризненно.
— Я не говорила с Ксавье. Ночью он был так пьян, что лег спать прямо в ботинках. Мы не разговаривали, он еще не встал. Просто я вижу, что между ногами тебя больше ничего не беспокоит. — Подиум заскрипел, Михал укрылся пледом с головой. Я понизила голос. — Ты понимала, что ни один врач не поверит твоей истории о разросшемся девичестве, поэтому решила в случае чего шантажировать родителей ночной эскападой с кузеном Ксавье. Семейный скандал никому не нужен, так что учителишка в полной безопасности. Ловко придумано, слишком ловко для твоего возраста. Ты думаешь не головой, а маткой. Знаешь, что такое матка?
Одиль смотрела на меня застывшим взглядом, не смея вытереть мокрые от слез щеки.
— Знаю, — послушно ответила она.
— Если ты хоть раз позвонишь Ксавье, я расскажу родителям об учителе. Ксавье наверняка не вспомнит о том, что произошло вчера. Вытри нос и не всхлипывай. Собери вещи и садись с нами завтракать.
Я отправилась в спальню будить Ксавье. Стянула с Михала плед, он сквозь сон пробормотал, что уже встает. Я приоткрыла окно, и холод согнал его с подиума к столу. С закрытыми глазами Михал нащупал чашку с горячим кофе. Приплелся Ксавье, которого мучило похмелье, буркнул «Bonjour»[9] и вынул из холодильника бутылку вина. После нескольких глотков ему полегчало, и он оглядел стол проницательными глазами художника-скульптора.
— Прекрасная декорация, которую не портит даже чашка с отбитой ручкой в лапах Михала. — Он уселся рядом с Одиль и, раскачиваясь на стуле, допил вино из горлышка.
— Откушенной, а не отбитой. — Михал осторожно коснулся фаянсовой культи. — Откушенной небытием, — подвел он итог экспертизы.
— Ерунда, небытия не существует. — Ксавье отставил в сторону пустую бутылку.
— Ты прав, — согласился Михал, — поэтому оно злится, что чашка существует, и мстит, откусывая ей ручку. Люди умирают от смерти, а предметы от небытия — оно кусается, разрывает на части, хотя бывает и хроническим. В этом случае вещь тускнеет, дряхлеет, но перед самой гибелью вдруг на мгновение становится блестящей и пестрой, после чего рассыпается окончательно. Поглядите на эту скатерть, словно с картины Матисса… она кричаще-фиолетовая с зеленым узором, а на самом деле — серая. Матисс рисовал вещи именно так — перед самым распадом, в прощальном, тленном сиянии красок.
Одиль, не сводя с Михала глаз, разглаживала скатерть.
— Утреннюю почту принесли? — спросил Ксавье.
— Да, но ответа с выставки нет. Может, будет днем или вечером. Не беспокойся, твои работы наверняка взяли. А мне пришло письмо из Италии. — Я вынула из кармана блузки конверт с огромной маркой, на которой глуповато улыбалась похожая на Одиль средневековая мадонна. — У нас хотят ненадолго остановиться Ясь с одним швейцарским теологом. Они сейчас знакомятся с Римом, ждут парижской стипендии. Ясь заканчивает третий том «Скуки оргазма».
— Чего? — Ксавье поперхнулся круассаном.
— Научный труд о скуке оргазма, — пояснила я. — Ясь его уже пять лет пишет. Как бы нам тут разместиться? — Я оглядела мастерскую. — Михал на подиуме, ребятам положим большой матрас у окна. Одиль не помещается.
— Она может спать с нами в спальне. Дай, пожалуйста, сахар… Спасибо, Одиль. Она ведь еще ребенок.
— Согласна, Ксавье, она еще ребенок и поэтому отправляется к своим родителям.
Склонившись над тарелками, Михал и Одиль крошили хлеб.
Через неделю пришло долгожданное письмо — две скульптуры из трех приняты на выставку. Прислали письмо и родители Одили — благодарили за заботу о малышке и приглашали нас приехать на Рождество. Третье письмо, от Яся, привез из Рима Томас. Всем привет и жалобы на Фонд культуры, отказавший им в этих несчастных десяти тысячах франков. «Они посоветовали мне изменить название научного труда и пожелали удачи. Я, пожалуй, посвящу им один из своих оргазмов. Томас получил деньги на сравнительное исследование в области теологии. Он вам не помешает. Это обаятельный и тактичный человек, которого интересуют лишь древние еврейские и персидские рукописи. Ему нужно три месяца, чтобы закончить кандидатскую диссертацию», — писал Ясь.
Швейцарец более или менее соответствовал описанию. Для начала он извинился за беспокойство и объяснил, что на гостиницу не хватает денег. Мне как хозяйке он вручил три тысячи франков, вежливо умолчав, предназначается ли эта сумма на оплату жилья или на совместные трапезы. Принялся килограммами таскать в мастерскую книги, причем в отличие от Михала не разбрасывал повсюду свои записи. Ценные рукописи раскладывал на постели за китайской ширмой, а себе стелил на матрасе.
— Мне так удобнее, — уверял он. — Если я просыпаюсь ночью и хочу что-нибудь проверить, не приходится лезть под кровать и рыться в бумагах. Я просто зажигаю фонарик и сразу нахожу что надо.
Томас приучил нас к итальянской кухне. На ужин он готовил la pasta italiana.[10] Каждый вечер по-новому, но название оставалось неизменным.
— La pasta italiana, — провозглашал он и водружал на стол миску горячих клецок, посыпанных сыром.
— Bellissima,[11] — хвалил блюдо Михал, подражая немецкому акценту швейцарца.
К la pasta italiana Томас покупал канелли, итальянское белое вино, подслащенное виноградным соком, к сыру — его же.
— Томас, Томас, к камамберу подают бордо: каждому сорту сыра соответствует свое вино, — убеждал его Ксавье.
— Понимаешь? — ударился в теорию Михал. — Подобно тому, как каждой женщине соответствует свой мужчина.
Швейцарец смеялся и наливал очередную рюмку белого вина:
— Шарлотта к камамберу подает канелли.
— Шарлотта тут не аргумент, — возражал Михал. — Она наполовину полька, наполовину француженка, в ней все перемешано.
— Не давай себя в обиду, Шарлотта, — подбадривал меня Томас.
— Успокойтесь, через две-три бутылки вы забудете, о чем спорили. — Отодвинув тарелки в сторону, я разложила карты.
Михал опустил пониже висевшую над столом лампу, вынул из рюкзака мятый экземпляр «Рассуждений о методе» и принялся черной пастелью подчеркивать отдельные слова.
— Наконец-то я выяснил, куда подевался мой любимый карандаш. — Ксавье забрал у него пастель. — Руки вверх, — скомандовал он, обыскивая карманы армейской куртки Михала. — Смотрите-ка, и черный фломастер нашелся. — Он внимательно оглядел свою модель и извлек из шевелюры Михала удерживавший прическу длинный карандаш. — Voila,[12] еще один. — Он сгреб рисовальные принадлежности и отгородился листом картона с эскизом обувной инсталляции.
— Не убирай волосы, — попросила я, — тебе так больше идет. Желтый свет придает им рыжевато-золотистый оттенок, по контрасту с почти белым Томеком.
Томас, видимо, уловил свое имя, хотя я говорила по-польски. Он выглянул из-за иврит-немецкого словаря.
— Почему ты перестала рисовать с тех пор, как вы стали жить вместе? — тихо спросил Михал. — Ты видишь мир в цветах и контрастах, но вместо того чтобы рисовать картины, занимаешься икебаной, украшаешь мастерскую, делаешь себе очередной фантастический макияж. Все это очень красиво, но за счет чего-то другого, правда?