Леонид Зорин - Обида
Женечка ни разу не вторгся в этот стремительный монолог, но тут он не сумел удержаться:
— Вы думаете, что арбитр холоден? Однажды мне встретилось у Мандельштама… как это… «страшная государственность — как печь, пышущая льдом».
— Вот именно! Чисто семитский образ! Вечная ненависть к государству, которое будто на них посягает. На их персональную тайную жизнь. На их сомнение. На их старчество — они ведь родятся стариками! Голубчик, ради бога, не умствуйте. Умствовать — это мое занятие. Я — древний сушеный гриб, мне положено, а ваше дело — быть юным и страстным.
«Черт меня дернул блеснуть цитаткой!» — подумал Женечка и спросил:
— Кто же сохранит государство?
— Спасут его жесткие дирижисты. Спасет его, — сказал Ростиславлев, — еще одно меченое словцо. Тоже пристрелянная мишень. Однако оно неуязвимо — компрометация тут невозможна — и слово это пребудет свято. Имею в виду национализм, но, разумеется, не вульгарный, захватанный, низведенный до воплей, а исторический национализм.
Греков задумчиво повторил, точно на ощупь пробуя слово:
— Ис-тори-ческий. Исторический? Что это значит в таком сочетании?
Ростиславлев торжественно отчеканил:
— Предопределенный историей нашей национальной судьбы, выкованный и завещанный ею, врученный как дорогое наследство. Рассматривающий биографию нации как ответ на исторический вызов, к ней обращенный и ею воспринятый.
Он отхлебнул из могучей кружки глоток давно остывшего чая и с мрачной усмешкой проговорил:
— Все это не игра словами. Терминология — поле битвы. Стоит произнести ненароком: «авраамические религии», и вот уже смешаны воедино несопрягаемые миры. Те же Евразии и Азиопы! Стоит приклеить к цивилизации «иудеохристианскую» бирку, и вы сделали антиподов соратниками. Экуменическими плясками очень приятно и безопасно тешиться в моноэтническом мире, тем более в моноконфессиональном. Там можно позволить себе забаву — плясать в либеральном хороводе. Но в нашей стране, где люди и кони, и все в одной куче, где сотни племен, где все размыто, растерто, смазано, держава не может существовать без национальной идеи, которую стоило бы назвать по чести и правде — идеей нации. При этом нация — главное слово. Идея — не может быть таковым. Идеология не способна сплотить вокруг себя население. Даже удавшийся эксперимент — имею в виду сталинский опыт — был обречен и однажды рухнул. Хотя с запозданьем, экспериментатор понял трагическую ошибку и все-таки перевел состав на национальные рельсы. Но срок его на свете истек, и время было уже упущено. Голубчик, в этом-то вся и суть — в сопряжении «идеи» и «нации». «Идея» присутствует для респектабельности, для академического шика. Верное слово тут — инстинкт. Инстинкт нации, кровная связь, кровная общность, кровное братство. Зов крови! — он сплачивает среду, делает пространство — страной, а население — народом.
Клеймите Адольфа Алоизовича за то, что он был быстр умом и чуток кожей и понял это!
Греков сказал:
— Но он проиграл.
— А это выяснится со временем. Как символ он вполне может выиграть и даже не у себя на родине. Что еще ярче подтвердит универсальность его постижения нашей природы, нашей породы. Поймите, что настоящий вожак именно потому и делает столько тяжелых просчетов в тактике, что никогда не отклоняется от стратегического замысла. Политиканы — те маневрируют, а он шагает своим путем. Он помнит, что победа зависит от совпадения его четкого вектора с колеблющимся вектором массы. И он умеет с ней разговаривать. В двадцатом столетии были лидеры — в России, в Италии, в Германии, которые кожно поняли улицу, постигли, какая громадная сила в простом ограниченном человеке.
— Но Адольф Алоизович, — сказал Женечка, старательно подбирая слова, чтоб они не звучали как возражение, — прославлял исключительность и человека, и целого этноса. Разве не так?
Ростиславлев взглянул на него с сочувствием:
— Ах, голубчик, все это камуфляж, это фольга, приманка — не более. Что до всех этих ницшеанских гипербол, то их автор был болен еще до безумия. Он страдал оттого, что его интеллект был рожден в благопристойной среде, которую он ненавидел с детства. Страдал от рутины, его окружавшей, от пошлости, оттого, что он сам — профессор из скучного города Базеля. Он чувствовал свою уязвимость и создал свой миф о сверхчеловеке. Его подсознательная тоска по силе — явление интеллигентское, тайный протест против собственной слабости. И это — при мощи его ума! Кроме того, он был ушиблен встречей с Вагнером, с личностью Вагнера и, наконец, своей обреченной, своей несчастной, бесплодной любовью к супруге этого Нибелунга. Тут в самом деле горючая смесь!
Однако же все его последователи, явные, скрытые — дело не в том, клялись ли они его славным именем или на словах отрекались, — они-то хорошо понимали: их армия — это толпа, это улица, все те, кого столичные циники, вся эта высоколобая шваль, любит называть маргиналами.
Что ж, называйте их тупицами, троечниками, серой скотинкой, черной сотней — сколько вам влезет! Каждое слово такого сорта будет вербовать нам сторонников. Закон больших чисел неотменим. Мир этот состоит из троечников — их больше отличников, вундеркиндов, в тысячи, в миллионы раз.
И вот когда тысячи и миллионы отдельных обид сойдутся в пучок, в грозный, единый пучок энергии, в единую общую обиду — это и значит, что дело сделано.
Вы поняли? — он повысил голос. — Лидер вслух говорит об этнической избранности, зовет к социальному единству в рамках вождистского государства. Но ставка — на тех, кто на обочине. Она наиболее продуктивна, когда так быстро маргинализируется значительная часть населения. Лидеру необходимо вписаться в столь динамический поворот и смело оседлать ситуацию.
Вызов истории принимают не исполины, не богатыри — вызов встречает простой человек, который живет на грани отчаяния. Сверхчеловек, титан, юберменш, выше обиды, меж тем обида и есть тот архимедов рычаг, который повернет этот мир.
Да, драматический парадокс в том, что нацию отшлифовывает совсем не победа, а поражение. Вы никогда не придете к величию, не пережив однажды позора. Нет лучшей питательной среды, нежели та, что возникает после испытанного унижения. Нет более эффективной идеи, нежели идея реванша. Кому не нравится это слово, может назвать его возмездием, придать ему исторический смысл. История укрупняет все, что осеняет — личность, событие, даже прыщи на подбородке.
Из этой жажды расплаты с миром растет такая подпольная ярость, такая готовность к запретному действию — победа становится неизбежной.
Женечка Греков невольно поежился.
— И вас не пугает, что после победы, — спросил он хозяина, — эти прыщи вдруг да отколют некий сюрпризец? А побежденные тоже обидятся?
Ростиславлев вновь посмотрел на гостя, и вновь — с интересом. Теперь — с дружелюбным.
— А это зависит только от лидера. Он должен суггестивно сказать, что на богов не обижаются. Им молятся, пред ними трепещут. В этом случае большинство обнаружит, что незаметность совсем не обидна — дарует покой и безопасность.
— Резонно, — сказал Женечка Греков. — А какова же роль теоретика?
Серафим Сергеевич скрестил на груди свои миниатюрные руки. «А руки сложил, как Бонапарт», — мысленно усмехнулся Женечка.
— Роль теоретика — определить близость назначенного часа, когда население покидает зону социальной усталости. Дать своевременный сигнал, чтобы не разминуться с историей.
— Когда ж он пробьет?
— Вам только скажи! Это секрет, — альбинос рассмеялся. — А впрочем, я могу повторить, ежели вам так любопытно. Когда миллионы частных обид сольются в одну Большую Обиду. Тогда и пробьет назначенный час. Но время и место укажет вождь. Сам должен понять, когда он готов включить рубильник и обладает ли двумя необходимыми качествами: чутьем на уровне инстинкта и волей на уровне судьбы.
И прежде всего нужна удача. Она практически все решает. Сталину сатанински везло.
Греков пожал плечами.
— И с Гитлером?
— Прежде всего! — вскричал Ростиславлев. — Вот у кого он в вечном долгу! Гитлер сперва ему преподносит пол-Польши, пол-Румынии, Балтию, и после всех этих царских даров — звание Главного Антифашиста. Вон что выкидывает фортуна, когда заводит себе фаворита!
«Взглянуть бы на вашего хоть разочек», — горело у Женечки на языке. Но он сумел себя укротить.
— Ну что ж, мы завершили симпозиум? — учтиво осведомился Ростиславлев.
— Вопросы мои не все исчерпаны, — признался Греков, — но, кроме того, я бы хотел, если нет возражений, встретиться с рядовым составом.
Белые брови точно вспорхнули над блеклыми светлыми глазами.
— Я утомился, — сказал альбинос. — Перенесем нашу беседу. Я дам вам знать, когда мы увидимся. Подумаем и о том, разумеется, как вас поближе свести с молодежью. Верю, что вы лишены предвзятости и заняты проблемой всерьез. Тем более она того стоит.