Леонид Зорин - Обида
Обзор книги Леонид Зорин - Обида
Обида
Маленький роман
1
И снится, то замирая, то вспыхивая, мой тягостный двоящийся сон — я и вовне его, я и в нем.
Теперь, на исходе последней ночи, я уже знаю, что этот сон и есть моя разделенная жизнь, — но так и не удалось понять, какая из двух ее частей была настоящей, какая — призрачной.
Поезд летит, набирая скорость, наращивая силу движения, — своим изогнутым долгим телом он заворачивается во мглу, он зарывается с головой в черную прохладную чащу, дышит тревожно и безысходно, точно астматик в минуту приступа, в бронхах накапливается свист. Ветер несется ему навстречу, терпкий, густой, пахнущий хвоей, плотно набрякший жестью листвы.
Простимся. Никто не услышит ни вздохов, ни укоризн. Как вышло, так оно вышло. И все получилось само. Я написал до востребованья всю свою длинную жизнь. И в отделении связи пылится мое письмо.
Мой друг, я тебя касаюсь душою неутоленной. Прости меня примиренно и лихом не поминай. Прощай, мой ковчег нелепый, прощай, мой дом обреченный. Прощай, моя весточка миру, песчинка моя. Прощай.
Поезд летит и тащит сквозь версты скопище бесполезных надежд. Люди ворочаются на койках, смотрят железнодорожные сны — пряные юношеские сюжеты, вдруг посещающие в пути и тех, кто давно позабыл о юности и трезво сознает свою цену. Движение кружит их бедные головы, и обольщенным путникам мнится, что кто-то их нетерпеливо ждет, считает секунды, торопит встречу. Что сами они перелетные птицы, подхваченные и преображенные скоростью, уже другие, не те, что были.
Заросший щетиною пассажир до челюсти задирает колени — слиться с виденьем, не отпустить его! Женщина на полуночной станции, прислушайся к колесному грому, раскинь свои лебединые руки навстречу посланному судьбой.
Грех спать в этот час тому, кто готов откликнуться на призыв дороги. И молодой человек с обаянием (так утверждают его знакомые) Женечка Греков стоит в коридоре, смотрит в стекло, за которым несется грозная российская тьма.
Женечка Греков — репортер. Но — тяготеющий к публицистике. Не мальчик под рукой, на подхвате, не тот, кто готов по первому зову броситься незнамо куда. Выбор мишени — великое дело. Его выступления проблемны.
При этом в них нельзя обнаружить ни явного, ни скрытого пламени. Есть публицисты — громовержцы, есть публицисты — аналитики. Он предпочитает вторых. «Позиция автора, — учит Бурский, — быть на пригорке. Все дело — в пригорке. Стоишь и примериваешься к ландшафту. Потом переносишь его на холст. Статья в газете — та же картина. Орудуйте кистью без экзальтации. Фламандская школа неуместна. То же касается интонации. Щадите голосовые связки. Помните, голос можно сорвать. В обществе знаков препинания, где точка — высший авторитет, восклицательного знака не жалуют, считают вульгарным и невоспитанным.
Итак, не обличайте пороков, тем более родину и человечество. На это бесплодно уйдут ваши силы, скупо отпущенные природой. Дайте клятву на Воробьевых горах, что никогда в гражданственном раже не станете раскачивать колокол, звонить в него и будить окрестности. Судите без гнева и пристрастия».
Так поучал Женечку Бурский, и оправданием патриарху может служить лишь одно обстоятельство — он менторствовал в исключительных случаях. А удостоенный напутствия должен был вызвать в нем безотчетную и безусловную симпатию.
Такое происходило редко. Бурский не поощрял аксакалов, делившихся заржавевшим опытом. Лежалый товар никому не нужен. И эти «судороги доброжелательства» (так выражался патриарх) смешны и вызывают сочувствие. Может быть, даже — и сострадание.
Да я и сам с понятной опаской посматриваю на Женечку Грекова, писать его будет мне нелегко, меж нами несколько поколений.
Мы так не похожи друг на друга. В литературной юности автора соперничество, даже естественное, в значительной мере утратило смысл. Первенство было скомпрометировано, оно связывалось с благоволением власти, иное же было почти нелегально. Впрочем, что было тогда дозволено, в особенности людям пера? Ни вдохновенье, ни дерзость, ни страсть. И жизнь таких людей проходила, скорее, вопреки их призванию, нежели в соответствии с ним.
Все было краденым, потаенным. Было невнятное существование на краешке, где о риске не думали, он уж давно перестал быть вызовом, игрой с фортуной и мигом истины. Риск стал унизительным образом жизни, и даже трагедия стала буднична — подёнка, неизбежная ноша.
Все мы, кто жил в двадцатом веке и кто хотел в том веке выжить, не будем поняты Женечкой Грековым. Нашему Женечке было подарено почти двадцать лет свободного плаванья для обретения самосознанья — за этот срок нельзя не уверовать, что ты хозяин своей судьбы и вправе ею распорядиться.
Женечка был репортер с амбицией, желавший отвоевать себе место «независимого журналиста», хотя этот титул при всей своей звучности был и туманен и относителен. Вроде бы волонтер, охотник, и возникает то тут, то там, всюду он гость, и гость желанный. На деле это было не так. Ибо случаются предложения, от коих отказываться не следует.
Амбиция, однако ж, немалая. По-своему Женечка преуспел, но не было в нем мрачного пламени, которое томит честолюбца. Такой журналист не ведает сна, мечтает однажды проснуться писателем, автором читаемой книги. Легенда о Ромине — Костике Ромине, недавно ушедшем друге Бурского, которого встреча с архивом историка заставила переменить судьбу, не возбуждала Женечку Грекова. Не было мысли кинуться в омут, броситься в погоню за словом, чтобы затем, изловив, обточить его или, напротив, для вящей меткости сделать его остроугольней. Женечка Греков хотел признания, но не принося ему жертв.
Он развивал в себе наблюдательность, приглядчивость к своим собеседникам, напоминая себе — для острастки, — что это свойство важно газетчику ничуть не менее, чем художнику, может быть, даже еще важней — газетчик не вправе присочинить. Греков гордился таким своим зрением и, когда вдруг нападала блажь себя похвалить, погладить по шерстке, он называл его то фасеточным, то боковым, то даже лазерным. В менее патетический час он сравнивал это свое достоинство попросту с липучей бумагой — любая живность спешит к ней приклеиться.
Бурский, бывалый вуайерист, бросил однажды:
— Мы — соглядатаи.
Это двусмысленное определение Женечка Греков признал самым точным. Взгляд, обнимающий всю картину и не теряющий тех подробностей, которые живут в неприметности, понадобится в ближайшее время. Всматриваясь в дорожную ночь, он думает о своей поездке. Гонит тревогу. Может быть всяко.
Пока он вдавливает в стекло горячий увлажнившийся лоб, я спрашиваю себя в сотый раз, прав ли я был, когда сделал осью этих событий вчерашнего юношу, посильна ли для него эта кладь? Несколько жизней лежат меж нами.
Но ведь случаются повороты, галактики разных эпох сближаются.
А поезд летит, колесный гром все одержимее, тьма непроглядна. Еще полночи до города О.
2
Поездка, предпринятая Грековым, нуждалась в тщательной подготовке. Любая небрежность здесь исключалась.
Первоначальная цель состояла в том, чтоб понять, насколько стихийной, не подлежавшей регламентации, была деятельность различных групп, которых в его кругу называли «национально озабоченными». Греков, как все его собеседники, плохо верил в неуправляемость подобного самовыражения. Он понимал, что на поверхности ему предстает лишь видимый фон, лишь звуковое оформление, потребуется много усилий, чтобы за явным возникло скрытое, приотворилась некая дверца.
Идея подобного расследования, бесспорно, принадлежала Женечке. Он вообще всегда подчеркивал, что выбор делает суверенно.
Однако на деле заявленный замысел, чем больше Греков его разминал, конечно же, претерпел изменения. Встретиться с воспаленным юношеством — не первостепенная задача. Такие беседы Женечка читывал, были они удручающе сходны, не говоря уж о том, что его не привлекали перепевы.
Встречи должны были нечто высветить, что именно — он представлял еще смутно, и тут не обошлось без подсказки.
В редакции его предложение было одобрено и принято, но знали о нем два-три человека, и в их числе — многоопытный Бурский. В узости круга посвященных не было ничего удивительного. Действовать необходимо о п р я т н о, не допуская лишнего шума. Подводных камней хватало с избытком. Начать с того, что фигура посредника должна быть выбрана безукоризненно.
Не сразу, точно боясь ошибиться, сведущие люди назвали скромное имя Марии Камышиной.
Нельзя сказать, что Греков впервые услышал его — он и до этого знал, что такая поэтесса трудится на среднерусской возвышенности, переходящей в родной Парнас. Но было непросто найти к ней тропку. Камышина журналистов не жаловала. Впрочем, как бо€€льшую часть человечества.