Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 4 2009)
Я забил табак в трубку и, несмотря на мороз, сел на крыльцо и долго курил.
Засыпал я с трудом: сердце болело. Мембрана между комнатами пульсировала, как аорта.
Утром я проснулся один. Светка давно ушла в школу, жена — на работу. Мне тоже пора было быстренько собираться, но я не мог уйти, оставив все так, как было, оставив без изъяна эту атмосферу отчуждения и ужаса, которая сохранялась даже в этой утренней немоте.
Надо было что-то придумать.
Я взял листок бумаги и нарисовал девчонку, чем-то похожую на Светку, во всяком случае, такую же рыжую, как она, с улыбкой во весь рот, и написал: “Светка, привет!”
Вот целый год она вставала утром, готовила себе завтрак и уходила одна в эту темень, в этот мороз — думал, наконец, я. И никто ей не сказал: “Светка, пока!”. А потом, когда уже опять темно, она подходила к дому, а в окнах — темнота, и за дверью темнота, и никто не встречал ее горячим чаем и не приветствовал: “Светка, привет!”
Я положил свой рисунок на столик у входа, чтоб она сразу увидела.
Рисунок был так себе, но видит бог, я всего себя вложил в это приветливое лицо.
Могло подействовать.
А могло и нет. Я вдруг с ужасом представил себе: она сминает рисунок, как слишком уж явное заигрывание, сминает, бросает в мусорное ведро, уходит к себе, ложится на кровать и отключается для общения, включая телевизор.
Когда я пришел с работы, Светка стояла на кухне и готовила себе какую-то еду.
— Привет, — сказала она первая и чуть улыбнулась: уголком не губ даже, а глаз.
Она простила меня! Я готов был броситься к ней и расцеловать, но почему-то не сделал этого, а расплылся в глупой улыбке и только сказал:
— Привет…
Она заговорила первая: и о том, как дела у нее в школе, и какие отношения с учителями, и еще о чем-то…
Я слушал с благодарностью и думал: господи, как хорошо, что у нас такой мудрый ребенок… Жена, вернувшись с работы, поняла, что что-то важное произошло и мы больше не в ссоре, и своими мягкими усилиями окончательно восстановила в доме мир.
На следующий день я оставил на столике еще один рисунок человечка.
И на следующий день — еще один. Теперь, когда Светка приходила из школы, она была не одна: человечек встречал ее.
День на третий я сказал:
— Слушай, тебе, может быть, неприятно, я не настаиваю… Но мне на самом деле хочется, чтобы ты прочитала “Героя нашего времени” целиком. Потом ты не успеешь. Всегда будет некогда. Есть только один шанс — сейчас. Поверь.
— Я прочитаю, — как бы давно зная свой ответ, сказала она. — Только не сегодня, ладно?
— Ладно, — сказал я. — И, кстати, дай-ка мне Лермонтова, я должен освежить в памяти…
На этом я ставлю точку. Не потому, что мне не о чем больше сказать, а потому, что боюсь сглазить. Этот конфликт разрешился слишком легко, хотя вина наша — взрослых перед детьми — огромна. Мы не замечаем ее, а это страшный и слишком обычный грех — окамененное бесчувствие. Оно водится почти в каждой семье. И очень легко находит себе оправдание.
Теперь я каждый день рисую Светке человечков: все время разных. Они то прыгают, то становятся на голову, то свиваются колесом.
Почему-то это радует ее.
Я больше чем отблагодарен за свои педагогические усилия чтением “Героя нашего времени”. Недавно Светка пришла и спросила, не хотим ли мы (то есть я и мама) вместе с нею написать сочинение по “Онегину” — потому что в школе им наконец задали писать сочинение, и она хотела бы подстраховаться нашими соображениями.
Выходит, “Онегина” тоже придется перечитать. Нельзя только полагать, что этим я исчерпаю свой долг перед нею: в нашем человеческом качестве мы, и как воспитатели, и как ученики, никогда не достигаем ничего окончательного. Мы учим и учимся одновременно, всю жизнь, а результат — он всегда следствие какого-то очень тонкого баланса сил.
P. S.
Когда детеныши-слоны достигают пятнадцатилетнего возраста, взрослые гуртуют их в отдельное стадо и отправляют в саванну странствовать самим — подальше от себя и маленьких слонят. Слоны в пятнадцать лет тоже слишком дурны, задиристы и неадекватны, чтобы терпеть их выходки рядом с собой. Но мы — люди, и нам некуда отправить своих детей.
Я не боюсь улицы — в конце концов, я и сам по ней хожу. Я боюсь окамененного бесчувствия в доме, откуда дети бегут куда угодно. И уж там их поджидают совсем другие пляшущие человечки.
ТРУДНО ДАЕТСЯ ДОБРОЕ ДЕЛО
Мы ехали по трассе из Любытина в Боровичи. Был уже вечер, а выехали мы утром. За это время мой друг, который вел машину, успел услышать, что его отец и мой дорогой друг Миша Глазов — не просто пропал без вести в валдайских лесах, а погиб. То есть он не жив уже, а мертв.
И находится там, среди мертвых. Так сказал нам ясновидец. Поездка к нему выражала крайнюю степень отчаяния. Неделю до этого мы прочесывали леса и вглядывались в темные воды. Если бы он заблудился — он бы давно вышел: Миша был неутомимый путешественник и прекрасный географ, а Валдай вообще знал как свои пять пальцев. В лесу он был как дома. Даже медведь бы его не тронул. А тут — десять дней. Если б его убили, мы бы его нашли. Если бы утонул — тело бы всплыло. Но мы не нашли ничего. Ни малейшего следа. И вот, погруженные в мысли подобного рода, мы замечаем вдруг стоящий на обочине автомобиль и водителя с умоляюще простертой в пространство рукой. И тормозим. Почему тормозим, я не знаю, мы весь день уже на колесах, и день этот, начавшийся с морга в Боровичах, а закончившийся жутким откровением ясновидца, — он не был легким и не принес надежды, и больше всего хочется домой, хоть чаю выпить, что ли… И тем не менее мы тормозим. Ну я не знаю почему… Ведь не я тормозил, а Петька, который сидел за рулем. Может, останавливаться в таких случаях — это его водительский принцип. Или что-то хорошее шевельнулось в нас, доброе… понятно же, в общем, что народ здесь не сентиментален, и если не мы — то кто же? И вечер уже…
Он подбегает, этот незнакомый человек, и радуется, и умоляет — у него машина не заводится вообще, и он на трассе с одиннадцати утра, а у него там жена и дети, один ребенок маленький совсем… Может, дотащите до Боровичей? Я, говорит, вам тысячу рублей заплачу… Не бросайте, говорит, не бросайте…
Вот еще незадача. До Боровичей шестьдесят километров, это мы целый час будем корячиться.
— Тут ведь ни сервиса, ничего нету, — форсирует тему сострадания незнакомый человек. — Одного механика я нашел, но он в воскресенье пьяный…
— Ладно, — решает за нас обоих мой друг, сидящий за рулем. — Сейчас только заправимся…
До заправки четыреста метров. Запах свежего бензина дрожащей эфирной струей проливается в легкие и в желудок, вызывая в нем голодные спазмы.
— Ну что, будем забирать их? — спрашивает Петька.
— В общем, ты его обнадежил. Теперь уж надо… — вслух веду внутренний диалог я. — А потом, шевельнулось же в нас что-то доброе… Шевельнулось?
— Ну.
— Ну, значит, нельзя теперь от него отрекаться, потому что не так-то часто оно шевелится…
— Ладно.
Мы возвращаемся к машине незнакомого человека и цепляем его на трос. Еще минуту назад не веривший в то, что мы вернемся, он вдруг оживает и по-хозяйски перегоняет к нам на заднее сиденье жену и детей. Маленький спит у матери на руках, а другой ребенок, побольше, девочка, тут же достает мобильник и начинает пищать какой-то игрой, бойко управляясь с клавиатурой.
— Умоляю, — угрюмо говорю я. — Я этого не выношу…
Девочка грустно замолкает. Ей хотелось показаться крутой. А тут — такой отстой.
Она же не знает, что у каждого у нас — по мертвецу в голове. Для меня это — друг. Для Петьки — отец. И ни он, ни я уже никогда…
Скорость с буксиром — пятьдесят километров в час. Дорога бесконечна. Боль тупа. Ночь нежна. И Мишкина смерть — как бесконечность или как пустота. Едешь и глядишь в бесконечность, как в пустоту.
Через час мы доезжаем-таки до Боровичей и отцепляем незнакомца возле бензоколонки. Он уже не столь приветлив, как там, на забытом богом шоссе. Ему явно жалко тысячи рублей, которую он посулил нам, но все же он протягивает ее с подобием приветливой улыбки. Что он, интересно, думает? Ладно, думает он, наверно, раз обещал…
— Вишь, как трудно даются добрые дела, Петя, — обращаюсь я к другу, когда мы трогаемся своей дорогой. — И нам трудно, и ему…