Олег Лукошин - Человек-недоразумение
В том числе и поэтому были жутко напуганы дебилы. Хоть они и не знали таблицы умножения, но пугающий образ смерти являлся порой и к ним, они успели прочувствовать его неприязненный холодок, они успели отшатнуться от него. Умирать дебилы не хотели. А смерть Брежнева в их куцых умишках почти наверняка означала и их собственную смерть.
— Я предлагаю почтить память Леонида Ильича минутой молчания, — закончила свою речь директриса.
Звенящая тишиной и пустотой минута началась. Все трагически смотрели в пустоту и жаждали пережить эту гнусную минуту поскорее. Как вы знаете, минута молчания никогда не длится целую минуту, эти шестьдесят астрономических секунд. Хорошо, если молчащие выдерживают секунд тридцать. Потому что молчать целую минуту, да ещё коллективно — это по-настоящему тяжело. Видимо, и в этот раз молчание длилось бы секунд двадцать пять, но нашёлся человек, который ярко и грациозно испортил всю обедню.
Этим человеком был, конечно же, я.
Я заржал во всё горло, и булькающий мой смех цинично и оскорбительно грозовыми перекатами разнёсся под сводами спортивного зала. Я ржал, потому что выражал этим свой протест против смерти симпатичного мне Винни-Пуха Брежнева, протест против смертей вообще и всей манерной скорби, которая сопровождает их, протест против обстоятельств жизни и паскудного мироустройства, не сумевшего придумать ничего лучше для собственных обитателей, кроме начала и конца. А ещё я ржал потому, что мне было просто очень смешно. Я чувствовал себя Избранным, гигантом мысли и духа, человеком абсолютно и бесповоротно возвысившимся над толпой — ведь всех их вёл один мотив, одно настроение, один чужеродный толчок в определённые эмоции, а меня он не вёл. Я не подчинялся ему, я был ему неподвластен, я был свободен от церемониальных причуд общества, мне и особых усилий не потребовалось, чтобы стряхнуть это наваждение с плеч, я был многократно сильнее его.
Пятьсот человек испуганно и страдающе взирали на хохочущего второклассника, а он всё не унимался. Смех нарастал, усиливался, обрастал звуковыми и смысловыми обертонами, хрюканьем, повизгиваниями, смех неистовствовал и торжествовал.
Усатый завуч, мужичок предпенсионного возраста по кличке Таракан, подскочив ко мне и весьма болезненно схватив за локоть, вытащил меня из спортзала в коридор. Едва мы оказались за дверями, несколькими точными, почти профессиональными ударами в живот он сбил мне дыхание, отчего смех мой разом прекратился, подтащил меня к стоящим в коридорах умывальникам — ими предполагалось пользоваться перед посещением столовой, тоже бывшей поблизости — и, открыв кран, ополоснул мою кристально ясную башку под струёй холодной воды. Я понял, что перфоманс закончился, и не сопротивлялся. Это понял и завуч. Расслабившись и даже вроде бы слегка улыбнувшись — не то моей выходке, не то тому, как ловко он сумел её прекратить — он врезал мне чувствительный подзатыльник и отпустил.
Почти тут же прервалась и минута молчания. Разом повеселевшие дебилы шумно принялись выбираться в коридор.
За действо моё мне ничего не было. Никто не воспринял мой гомерический хохот как акт экзистенциального противостояния мироустройству. Для всех он стал лишь ещё одним рядовым и будничным проявлением детского слабоумия, столь естественного для данного заведения.
Признаться, я весьма расстроился этим. Мне хотелось хотя бы немного пострадать за свои убеждения, пободаться с реальностью, пусть и в очередной раз проиграть, но всё же дать ей понять, что она имеет в моём лице серьёзного противника.
Увы, пока она слабо реагировала на моё неприязненное к ней отношение.
Насилие
Я дитя любви, чёрт меня подери! Я рождён от великой и неугасимой искры, движущей причинностью. Быть может, мои родители и не высекли её той мимолётной ночью, когда творили меня в жарких и липких объятиях. Быть может, их любовь нельзя назвать великой, она определённо не вечная и, может быть, и не любовь вовсе, если принимать в расчёт наиболее грандиозное значение этого понятия. Дело не в этом. Я, вне всякого сомнения, порождение Великой Любви, существующей где-то за пределами видимого, осязаемого и представляемого. Где-то в другой Вселенной. Она сотворила меня своими дуновениями и по какой-то ошибке запустила сюда, в параллельную Вселенную, в этот мир абсолютного и безостановочного насилия.
Как я оказался здесь? Космический корабль, способный преодолевать толщи мирозданий, доставил меня сюда? Смещение вселенских плит породило досадный зазор, в который проскользнула моя сущность? Или же некие могущественные силы, Творцы Вселенных, осознанно поместили меня в насилие с целью проведения научного эксперимента по выявлению всех аспектов соприкосновения крайностей? Кто знает, кто знает…
Мне очевидно одно: я не из этого мира. Я его враг. Его противник, его ниспровергатель. Его лютый ненавистник. Повторюсь, я не уверен в существовании окружающей действительности, мне не верится, что действительность, подобная этой, может существовать.
Это мысли придурка, думаете вы? Ну и насрать. Мне уже давным-давно всё равно, что вы там себе думаете.
Что в ней плохого, спросите вы меня, в этой самой окружающей действительности? Этот мир так красив, так волнующ. Голубые моря, зелёные чащи лесов, извилистые изгибы гор. О, нет, нет, я люблю моря. Я обожаю леса и горы, я часами готов смотреть на их изображения и даже порой пребывать в их ипостасях, я вполне способен оценить их прелести. Я даже людей, это самое несуразное и ненужное создание за всё бесчисленное количество Больших Взрывов, если были они в действительности, готов принять как сущее, как некую данность, с которой надо мириться, сосуществовать, дружески относиться и даже испытывать к ним доброжелательные эмоции, хоть это и чрезвычайно, чрезвычайно непросто. Я не могу принять насилия, на котором держится здесь всё.
Существование, в котором есть рождение и смерть — это насилие. Их не должно быть, не должно. Ни рождения, ни смерти. Как же так, скажете вы, ведь с чего-то всё должно начинаться! А вот и нет! Вот и нет! Не должно ничего с чего-то там начинаться. Всё и так уже есть! Всё есть! Я есть, вы есть, есть ещё сонмы каких-то созданий, немыслимых сущностей, идей, эмоций и чувствований, мы есть помимо череды рождений и смертей. Мы есть. Если мы есть, значит, дихотомия с рождением и смертью неверна, абсолютно неверна. Значит, она ложь, насаждение, значит, она осознанное насилие.
Как можно быть свободным, будучи рождённым? Как, спрашиваю я вас? От первой до последней секунды человеческая жизнь превращается в кабалу. Ты существуешь, ты ощущаешь собственное тело, ты способен осознать и даже порой проконтролировать движение собственных мыслей — но это несвобода, это насилие. Ты целостен и явен — это порабощение. Ты твёрд, ты имеешь форму, за которую никогда и ни при каких обстоятельствах, помимо смерти, разумеется, не можешь выйти — это циничное и подлое насилие!
Что взамен? Каков мир без насилия? Каков этот самый мир свободы и любви? Чёрт, да разве ж я знаю?! Разве я могу своим изнасилованным вдоль и поперёк сознанием представить его? Разве можно в мире насилия заполучить образ мира любви, если каждая частица здесь, каждый элемент, каждый атом — это сущее зло.
И всё же я попытаюсь. Идеальный мир — это мир без телесных воплощений. Это мир без воплощений вообще. Мир без начал и концов. Он всегда был, он есть, он всегда будет. В нём есть мы, данность, реальность. Мы в мире идеала — это нечто другое. Принципиально другое. Быть может, в идеальном мире мы не способны осознавать своё собственное «я», потому что осознание это, как думается мне, и есть первоисточник насилия для окружающих и себя. Но мы есть. Мы бестелесны, нематериальны, у нас отсутствуют стремления — к чему какие-то стремления при гармонии? — быть может, мы даже не существуем, в этом насильственном понимании слова мы просто где-то есть, и мы самодостаточны, а потому счастливы. Абсолютно и бесповоротно.
Это несуществующий мир, скажете вы. Мир отсутствия, небытия, мрака. Но представьте, только на секунду представьте, что это и есть идеальный мир, напоённый любовью. Отделитесь на мгновение от собственного эгоизма и вообразите, что он то, что беспредельно настоящее и благостное. И самое главное — что мы, мы там счастливы.
— Эй, Ложка! — кричат, догоняя меня, четверо одноклассников. Они передразнивают мою фамилию — а фамилия моя Ложкин, я, кажется, ещё не называл её, глупенькая такая, несуразная, совершенно не соответствующая моему призванию фамилия, но мне приятнее интерпретировать её от слова «ложь», хотя оно меня и несколько пугает: я отношу эту самую ложь не к себе, а к окружающему, то есть получается, что я как бы вне всей этой лжи. — Стой, придурок! Бить будем!
Отъявленные придурки называют меня придурком! Не смешно ли это?