KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Владимир Амлинский - Оправдан будет каждый час...

Владимир Амлинский - Оправдан будет каждый час...

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Владимир Амлинский, "Оправдан будет каждый час..." бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

«Я убежден в том, что, ежели мне суждено прожить до глубокой старости, и рассказ мой догонит мой возраст, я стариком семидесяти лет буду точно так же невозможно ребячески мечтать, как и теперь».

Отец часто повторял эти слова Льва Толстого. Почему именно они его так задели, взволновали? Ему казалось, что в них больше правды, равносильной гармонии, чем в покаяниях и страстных исповедях, исполненных раскаяния и самоуничижения. Он противопоставлял эту мысль, эту фразу другой, тоже Толстому принадлежащей: «Люди живут, как живет природа: умирают, родятся, совокупляются, опять родятся, дерутся, пьют, едят, радуются и опять умирают, и никаких условий, исключая тех, неизменных, которые положила природа солнцу, траве, зверю, дереву. Других законов у них нет… Счастье — быть с природой».

Отцу нравилась последняя фраза. Но он считал, что у человека есть еще одно, в отличие от животных, осознанное и потому, может быть, более драматическое, более трудное предназначение: зная свою временность на этой земле, сохранить землю для новых поколений.

От того поколения, к которому принадлежал отец, остались уже немногие. Как сказано у поэта: «Умирают мои старики, мои боги, мои педагоги, пролагатели торной дороги, где шаги мои были легки».

В войну он записался в ополчение. Большинство его друзей, коллег записалось, профессора, уже немолодые люди, знавшие законы физики, биологии, астрономии; их мысль способна была обгонять века, они просчитывали невероятные по сложности задачи, но стреляли плохо, шли не в строй, задыхались после марш-бросков. Сколько их было мгновенно сметено огненной лавиной войны! Многие погибли под Москвой, попали в окружение, пропали без вести. И тут пришел приказ: оставшихся в живых ученых вернуть назад, других отправить в тыл. Тылу нужны были не только руки, без устали и без передышек начинявшие оболочку снарядов взрывчатым грузом, как бы одухотворявшие эти бездушные стальные конусы разной величины не одним взрывчатым веществом, но и силой своей ненависти, тылу нужны были не только организаторы производства и рабочие, но и люди «второго эшелона» обороны.

Оборона нуждалась во врачах; медвузы, переведенные в тыл, поредевшие, но мобильные, выпускали своих студентов, давали им знания все для той же борьбы.

После отзыва из ополчения отец был включен в специальную фронтовую лекторскую бригаду, выступал перед бойцами, читал лекции о человеконенавистнической сути фашизма… Пусть ярость благородная вскипает, как волна. Слова, конечно, не пули, но и они работали; произносимые под пулями, работали вдвойне.

А я в это время вместе с бабушкой был сначала в Казани, потом под Новосибирском. Отца я видел только в последний год войны.

У меня был тоже свой военный опыт — одна из первых московских бомбежек, когда немцы пробивались к столице, и другая, когда мы ехали в теплушке из Москвы в Казань.

Сейчас мне кажется, я в этом даже уверен, что взрослым было страшнее. Взрослым всегда страшнее, так как они лучше детей понимают цену жизни.

Я же испытывал во время бомбежки удивительные чувства; с одной стороны, естественно, страх, с другой — странную приподнятость, возбуждение, может быть, даже тайную радость. Вот она, война, настоящая, с воем сирен, с сутолокой на лестницах… Сутолока сутолокой, но никто не бежал, все спускались, стараясь сохранить порядок. Только человек неопределенных лет в военизированном френче побежал, расталкивая всех остальных, но его остановили. Темное, прохладное, как погреб, бомбоубежище. Просторный этот погреб постепенно наполнялся людьми.

Сейчас наше бывшее бомбоубежище зажило новой славной жизнью. В этом погребе находится театр-студия Табакова. «Современник» уже давно въехал в наш Чистопрудный кинотеатр «Колизей», лучший кинотеатр Москвы послевоенных лет с почти античными колоннами. После войны туда нелегко было достать билеты. Шли трофейные фильмы: «Тарзан», «Индийская гробница», «Багдадский вор», «Девушка моей мечты». Перед сеансами играл оркестр. Фокстроты, танго и румбы, а потом, когда их поприкрыли, он играл бальные танцы. Веселые музыканты «лабали» лихо, здорово, громко. Но все же было их почему-то жалко… Незадолго до первого звонка они собирали свои инструменты и уходили. Они были как бы вступлением к фильму, даже не к фильму, а к киножурналу.

Но я забегаю вперед. А сейчас терзающая душу своим надрывным — то слабеющим, то набирающим силу — тревожным свистом сирена и — конец, тишина. Двери задраены, закрыты.

Люди негромко переговариваются. Пожилая женщина вспомнила:

— Как же так, я кофе на плите оставила, что ж теперь будет?

— А ничего не будет. Если снаряд попадет, тогда будет.

— А если от кофе загорится?

— Что загорится? Дом загорится? Да нет, не бойтесь, зенитки их не подпустят.

— Да нет, кофеварка сплавится и загорится.

— Бросьте вы о своей кофеварке… Завели какую-то ерунду.

И тихие, невнятные шепоты, обрывки неясных разговоров, ожидание. Отец далеко и мать далеко… Я один с бабушкой. Один во всем мире в бомбоубежище, среди взрослых полупонятных разговоров и младенческого плача. Сейчас ожидание и уныние. Уныние, сменяемое ожиданием. Ожидание отбоя.

Дальше поезд, ползущий из Москвы в Казань, как гусеница, то замирает, то останавливается. Для теплушек дорога долгая, медленная, для эшелонов с военной техникой, идущей к Москве, она стремительнее и короче.

Здесь, по дороге в Казань, нас бомбили. Сначала самолет пролетел, а мы уже выскочили и залегли в мерзлой жесткой траве. И он вернулся снова. Бабушка прикрывала меня, говорила лихорадочно:

— Не бойся, тихо лежи… Пронесет.

Не пронесло. Целил, видно, в длинный с техникой, идущий впереди нашего… То ли не попал, то ли на всякий случай решил нас уничтожить. Все-таки тоже цель. Старики и женщины с детьми, инвалиды. Наверное, ему приказано бить по всему живому. А может, и собственная инициатива. Три головных вагона сгорели. Фонтаны земли, пыли, вырванных кустов, травы, едкий непереносимый запах, крики. Снизу, с земли, в которую мы вжались, почудилось, что вокруг все осыпается, будто лавина. И сразу непонятно, жив ты или нет, конец это или начало. Начало нового, еще более страшного конца.

Представляю себе сейчас этого немецкого летчика: молодой, лихой (еще первые месяцы войны), возбужденный, радующийся — все-таки поразил цель. А что за цель — это уж не так ему и важно.

Представляю себе, будто я случайно встретил его в какой-то из европейских стран, куда я и он приехали туристами. Он живет в роскошном номере, я — в скромном, по причине скудости валюты.

«А, русский, рус». Он задумчиво улыбается, вспоминает годы молодости, чуть хмурится и светлеет. Хмурится, потому что тяжкие были те годы, светлеет от дальних и горьких воспоминаний: все это было, а он уцелел, выжил и скольких своих друзей оставил в России. Думаю, что в нем нет и тени раскаяния. Почему? А все потому, что у него не было и нет чувства персональной ответственности. В этом — секрет тоталитарной психологии. Психология личности здесь не индивидуализирована… Винтик не может судить машину, он сам ее частица, он и работает на нее в целом, как ему и положено.

Задумается он потом, когда машину сомнут, изломают. Тут он перестанет быть винтиком и станет человеком. Он окажется в плену, скажем, где-нибудь о Сибири или Казахстане. Но в конце концов и плен не так уж страшен. Война позади, он жив, и скорее бы домой. И зачем мучить себя виной, когда надо жить, надо жить… как все, так и он. Приказали воевать — он воевал. Сейчас приказано строить — он будет строить… Пусть сами разбираются, кто виноват.

Самое любопытное, что он расположен ко мне. Ко всякому русскому, приехавшему сюда, он чувствует интерес, может быть, даже симпатию. Его с нами объединяют общие воспоминания, а это ведь не так мало. Я это вижу, пытаюсь определить, понять, не впадая в напрашивающееся само собой осуждение.

…Вот его самолет почти равняется с нами, крылья почти накрывают меня и бабушку, лежащих в промерзшей траве, тесно прижавшихся друг к другу. Кажется, что он неподвижен и слегка качаются крылья, на которых отчетливо видны какие-то буквы и кресты. Но вот чуть дальше от нас что-то огненное пробило землю, вырвало траву, кусты, обдало жаром, грязью, гарью, всплеском пламени и затихло, ушло, исчезло.

Один раз я видел эти кресты над собой. И тысячекратно — в кино, на броне трофейных танков в парке Горького в мирной Москве. Жирные кресты с белым обводом и раскоряченная свастика.

Где-то малюют свастики на стенах домов: кто из озорства, кто сознательно, кто из отсутствия исторической памяти. Похожий на паука боевой знак. На самом деле он возник давным-давно в Индии как символ мира, знак бесконечности, вечного продолжения жизни — только фашисты его перевернули, придумали ему уже навсегда образ насилия и смерти.

В эвакуации я попал о больницу с тяжелейшей скарлатиной. Детская больница была переполнена, но бабушке все же удалось меня положить. Я взял с собой подаренного когда-то отцом оловянного Чапаева. Чапаев в бурке, с саблей, на коне, похожий на силуэт на папиросной коробке «Казбек». Я всегда вырезал силуэт Чапаева, Силуэт был легкий, безобъемный, всего лишь тень, а этот Чапаев — тяжеленький, блестящий. Мне чудилась в нем какая-то тайная жизнь. До войны игрушек было мало, во всяком случае, меньше, чем сейчас. У моего сына, когда он был маленький, имелась целая колония игрушек: рыцарей, конных и пеших, индейцев, колониальных солдат в тропических шлемах и обычных пехотинцев. У нынешних детей ассортимент игрушек расширился, а оловянные стали редкостью. Во всем мире игрушки теперь делают из пластмассы, резины, из пластика. На Западе изготавливают монстров, чудовищ, дракул, поражающих воображение. А у меня до войны было несколько неуклюжих, с отбитым лаком, как бы полураздетых краснофлотцев, пограничник с овчаркой, мотоциклист без мотоцикла. И Чапаев.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*