Владимир Амлинский - Оправдан будет каждый час...
Зоопарк послевоенных лет. Маленький я, маленький Ботик и сравнительно молодой отец. Все это ушло, кануло.
В зоопарке появилось много не виданных ранее животных. А некоторые исчезли или исчезают. Львов перестреляли на сафари, воспетых Хемингуэем, поредели их дружные прайды, вовсе не такие уж грозные и агрессивные, как считалось раньше. Агрессивность животных изучена еще более досконально, чем в пятидесятые годы, агрессивность же человека не ясна до конца, ибо проявлениям несть числа. Дети так же хохочут над ужимками обезьян, «неудавшихся людей», по наивному определению Робине, к хищникам они относятся с уважением.
Вообще уважают тех, кого боятся. Как я уже говорил, шимпанзе и гориллы стали почти уникальными и редко выставляются, приток людей в зоопарк возрос, зверей больше, но жилплощади им катастрофически не хватает, старый московский зоопарк остался таким же, каким он был, может быть, несколько расширился, но в его пределах, в тесных клетках и вольерах, задыхаются звери, жаждущие хотя бы минимального простора. У нас в стране множество зоопарков, но, пожалуй, только в Калининграде он на достаточном международном уровне. А ведь малость жизненного пространства, устарелость оборудования мешают опытам, исследованиям и, главное, разведению исчезающих видов животных.
Парадоксально, но «тюрьма зверей» — зоопарк — становится сегодня, может быть, единственным местом, где они чувствуют себя безопасно.
Даже заповедники и национальные парки не гарантируют демографическую стабильность. В заповедниках, ограниченных по площади и окруженных человеческим жильем, численность животных сначала растет, затем на некоторое время стабилизируется, а потом — бывают случаи — идет на убыль.
Крупные концентрации животных — к примеру, слонов в национальных парках Африки — создали неуправляемые кризисные ситуации: слоны в своей «резервации» истощили почвы саванны, а затем сами погибали от голода. То же самое происходило в заповедниках Уганды и Кении с бегемотами…
Черный носорог, еще несколько лет назад привычный обитатель многих национальных парков Африки, почти истреблен; браконьеры отлавливали и убивали шимпанзе, орангутанов, леопардов, слонов. Сейчас правительства африканских стран препятствуют истреблению и разбою, но сколько уже потеряно…
Да что далеко ходить! Вспомним Кызыл-Агачинский заповедник на берегу Каспия с его фламинго — розовыми птицами. Они-то и дали название заповеднику Кызыл-Агач— «розовые деревья», В мелководном заливе Кызыл-Агача (залив имени Кирова) встречалось триста с лишним видов птиц — мелкий и теплый залив так славился осетрами, судаки кутумом, уловы здесь были выше, чем в Азовском море. Здесь летала легендарная краснозобая казарка. Я видел ее изображение на древнеегипетских фресках и вазах в музеях: розовая шея, сизо-синие крылья.
Сейчас эта птица внесена в Красную книгу, и оставалось всего два места в нашей стране, где еще можно было ее увидеть: летом — Ямал-Таймыр; зимой — Кызыл-Агач… Но сейчас в Кызыл-Агаче ее не увидишь. Массовые охоты с суши, с моря, с воздуха истребили ее, как и десятки других видов птиц и рыб. В шестидесятые, семидесятые годы добыча птиц, браконьерский промысел рыб был поставлены на конвейер. Убийство это совершалось не без ведома местного начальства, а частенько и при его участии. Сейчас этому возмутительному разбою, творимому не только ради наживы, а и oт опьянения вседозволенностью, безнаказанностью, положен конец, но не возместить, не восполнить никогда потери…
Зоопарк и питомник — это убежище для зверей. Для некоторых животных, стоящих на грани истребления, может быть, последний шанс выжить. В вольерах спасены ценнейшие виды: олень Давида, гавайская казарка, лошадь Пржевальского.
В детстве я узнавал о животных по Брему, вглядывался в лицо большого бородатого охотника с двустволкой в руках; мой сын узнавал о них по телепередаче «В мире животных»… Я часто думаю о том, о чем говорил отец в послевоенном зоопарке конца сороковых годов, приспосабливаясь к нашему детскому сознанию. Я думаю о жестокости.
О разумной жестокости зверей, о бессмысленной и иррациональной — людей.
Те парни, которые поймали меня на чердаке, радуясь тому, что я в их власти, что меня можно довести до ужаса, до смертного страха, довести до края и отпустить, были все-таки непонятны до конца.
В дальнейшем они встречались, вновь и вновь видоизменяясь. Их игры становились все опасней. Огольцы послевоенных лет, так называемая шпана, ожесточившаяся, сызмальства узнавшая изнанку жизни, хлебнувшая горя, казалась вполне умеренной, почти сговорчивой по сравнению с затеями некоторых современных, на вид вполне благополучных подростков.
Несколько лет назад я побывал на острове Крит. Экзотический этот остров существовал не в Средиземном море, а в архипелаге маленьких островков в дельте Волги. Там проводили время городские ребята, ставили палатку, оставались на ночевку, пели, пили «бормотуху». Однажды разозлились на одного, который отказался пить со всеми, что называется, дошел до своей черты, к тому же еще захотел уйти от них… Они догнали его и заставили пить. Он пил, дурея, теряя сознание, Тогда они облили его водой, чтобы протрезвел, и стали избивать. Потом они устраивали перерыв, уходили в палатку, играли на гитаре, пели. Сторож стоял около него, чтобы не убежал. Отдохнув, они снова хладнокровно и страшно били его.
Чудом он ускользнул, прополз по траве, по кустарнику до берега, там лег, уже без сил, и его случайно увидел местный механик-моторист, подобрал и увез в Волгоград в больницу.
На суде они уверяли, что «не хотели ничего такого». Что против него у них ничего не было, просто разозлились — зачем портит компанию, не хочет нормально «побалдеть» вместе со всеми? Вот и все. Ну, побили немного, а потом даже дали воды. И больше ничего, никто не собирался его убивать. Ну а то, что он получил инвалидность, это как-то само собой вышло. Слабенький он, видно… Ведь и били же не по-настоящему. Но, верно, чего-то недоглядели. Интересно, что в их бедной, невыразительной речи, приправленной жаргоном, то и дело всплывали взрослые, казенно-отписочные слова: «недоглядели», «не учли, что он был такой слабак», «но приняли меры, чтобы он копыта не откинул».
Взрослый, постаревший Ботик, лысеющий, но крепкий, покуривая папироску, стоит передо мной.
— Ну, как живем-можем?
— Да ничего.
— Читаю, почитываю, слежу.
Манера говорить у него прежняя, так же переминается с ноги на ногу, так же курит, пожевывая папиросы, а не сигареты.
— Ну, а ты как? — спрашиваю я.
— Ничего, на стройке прорабом, видишь, даже потомство завел на старости лет.
Он почему-то подмигивает мне. К его коротким крепким ногам жмется девочка, тоненькая и рыжая. Ничего в ней нет от Ботика. Может быть, только глаза, зеленые, внимательно, не моргая, снизу вверх смотрящие на меня.
— Вот это моя Елка,— улыбается Ботик.— А этот дядя со мной учился… Я у него диктанты… Ну как бы это поточнее сказать… брал для исправления. Очень я грамотный был тогда.
— Елка — что за странное имя?
— Иоланта. Это моя жена так назвала. Я попроще чего хотел, а она уперлась: Иоланта, и все. Говорит, у нее подруга тоже была Иоланта, очень многого в жизни достигла. А у тебя кто есть?
— У меня сын взрослый, двадцать лет, студент.
— А батя твой? — осторожно спрашивает Ботик, и, встретившись со мной взглядом, останавливается, и, опустив глаза, добавляет: — Да, да, можешь не отвечать, я знаю. Я в газете, в «Вечерке», прочитал. Расстроился сильно. Хотел пойти проводить, да поздно уж было, газета была старая. Подумал еще тогда: может, не он? Да нет, вроде бы все сходится: и фамилия, и имя, и звания всякие.
— Да, все сходится,— тихо говорю я.
Я и сам часто думаю, что, может, это ошибка, что не с ним, что не он. Однажды как-то мне приснилось, будто он приходит оттуда, откуда еще никто никогда не приходил. Будто он возвращается ко мне…
— А знаешь, я его часто вспоминаю,— говорит Ботик.— Я взрослых тогда не любил, они дрались да поучали. Знаешь, я ведь без отца, да и у матери были разные мужики, правда, я с ними характером не сходился. А твоего отца крепко запомнил. Если б не он, я бы до тюрьмы докатился. И сколько я людей встречал, и хороших и всяких, сколько прошло разных индивидов, куда только ни мотало в жизни, а твоего отца помню. И зоопарк, и то, как в баню ходили, и на стадион как он меня брал… Это тебе, брат, повезло с отцом.
Я смотрю на Ботика. Глаза его чуть опущены; не привыкшие показывать истинных чувств, его зеленые недоверчивые глаза поднимаются и смотрят на меня, как бы туманясь и светлея.
Интересно, помнил ли о нем отец? Кажется, как-то спросил: «А где твой Ботик?» Для отца это был эпизод. Всю свою жизнь с молодости отец возился вот с такими, как он. Теперь их называют трудными. А тогда они назывались беспризорными. Видно, после науки это была его вторая профессия. А может, и первая — кто знает?