Нафиса Хаджи - Сладкая горечь слез
Шелест пожелтевших листов старой школьной тетрадки, которую, судя по истрепанной обложке, не раз подклеивали и сшивали; выразительное покашливание пожилой дамы в центре, к этому моменту надевшей солидные очки в толстой оправе. И — хриплым шепотом — восклицание:
— Салават![28]
Толпа женщин — к тому моменту их собиралось около сотни — дружным, хором отвечала:
— Аллахума сале ала Мухаммад ва’Але Мухаммад[29]!
Начиналась марсия[30], страдальческий заунывный хор, обычно приводивший к исходу — немногочисленные ребятишки, присутствовавшие в комнате, поднимались и выходили. В доме деда мой кузен Джафар поднимался и жестом приказывал мне идти следом. Я так и не пошел за ним ни разу, впадая в уныние от одной только мысли, что надо покинуть маму. Однажды я отважился удалиться на несколько дюймов — постоять у окна и посмотреть в сад, где играли ребятишки во главе с Джафаром. Все они были моими родственниками. Мама шепотом объясняла: первый кузен, второй кузен и прочие братья, разных степеней родства. Они играли в бараф-пани[31] — «стой и замри» — и в «красный — зеленый», носились как безумные, как все дети, когда взрослые заняты и не обращают на них внимания. Я услышал сзади очередное «Салават», знаменующее окончание марсии и начало следующей. А потом множество «Салават», когда закира[32] заняла свое место на покрытом черным стуле и начала рассказ.
Аббас добрался до берега, наполнил флягу водой, но сам пить не стал, пока его брат, дети и женщины в лагере страдают от жажды. Но, увы, на обратном пути вражеские солдаты, не сумевшие остановить его по пути к реке, окружили его. На Аббаса, любимого брата Хусейна, набросились со всех сторон. Он пытался сохранить воду, добытую с таким трудом, но ему отсекли руки. Злодеи пронзили флягу с драгоценной влагой, и все надежды спасти детей струей пролились в песок.
Выразительный голос закиры то поднимался, то затихал от фразы к фразе, громко и сердито убеждая в чем-то слушателей, — я никак не мог понять в чем. Я еще долго наблюдал за ребятишками, игравшими в салочки во дворе, когда внезапно голос закиры резко взлетел и вдруг осел, с хрипом прорываясь сквозь стиснутое чувствами горло. И раздался скорбный плач. Эти рыдания всегда смущают и приводят в смятение, независимо от того, насколько ожидаемы.
О, сколько их было, зверски убитых воинами Язида. Имам Хусейн потерял всех своих друзей и всех мужчин своей семьи, числом семьдесят два. Племянников — Казима, Ауна и Мухаммада. Сына, Али Акбара, так похожего на самого Пророка. Враги не пощадили даже самого младшего сына, Али Ашгара. Но те, кто остался жив, не пускали Хусейна в бой. И все же в самом конце битвы он отважно сражался. Один. Имам Хусейн прервал бой для полуденной молитвы, и тогда командир армии Язида послал к нему Шимра. Имам Хусейн простерся ниц, касаясь лбом раскаленного песка Кербель, — израненный, страдающий от голода и жажды, сломленный горем, — а Шимр напал на него сзади с намерением убить. В тот миг он прислушался к словам молитвы, которую произносил Имам Хусейн, и услышал, как Имам просит Господа простить тех, кто причинил ему столько страданий. Шимр помедлил было, но сердце его было столь жестоко, а утроба столь ненасытна и жадна в ожидании богатств, обещанных за убийство праведника, что он отсек голову Имама Хусейна. Битва при Кербеле завершилась.
Детвора во дворе тоже расслышала скорбные вопли. Все замерли, насторожились, а Джафар крикнул: «Масахиб начался! Давай, побежали!» Игра прекратилась, и мои братья, дождавшись, пока горестные стенания не станут громче, с визгом помчались прочь из сада обратно в дом. На пороге гостиной они замерли, умолкнув. Сам дух игр и забав испарился, дети приняли торжественно-скорбный вид. Женщины все так же сидели на полу, многие комкали в руках носовые платки, то и дело утирая слезы, неудержимо лившиеся из глаз; некоторые прижимали платки к лицу, сдерживая рыдания, но плечи и руки все равно подрагивали. Голос закиры стал пронзительно-резким, а слушательницы отзывались волнами собственных рыданий теперь на каждое едва различимое слово — истории настолько знакомой, что никакой необходимости в четком произнесении и не было.
Рыдания смолкли так же внезапно, как начались. Вопль закиры, достигший пика, приглушила ладонь, которой она отирала лицо, бормоча: «Аллаху ма сале ала Мухаммад ва’Але Мухаммад».
И начался другой ритуал, ради которого и примчались мои юные родственники. Женщины встали, чей-то голос выкрикнул: «Хусейн, Хусейн!» — возлюбленное имя, и в центре комнаты образовался круг, а одна из женщин открыла очередную потрепанную тетрадку и начала петь. «Не петь, а декламировать», — поправила меня позже мама. Остальные, захваченные пульсом этой мелодии, ритмично стучали ладонями в грудь. Звук получался глубже, чем при обычных хлопках в ладоши, и действовал гораздо сильнее. Джафар махнул ребятам, и они стали пробираться к центру круга, где уже стояли мы с мамой. Я смотрел, как мои кузены оттягивали вниз вороты, как можно больше открывая грудь, прежде чем присоединиться к общему ритму. Моя рука нерешительно поползла вверх и принялась постукивать в робкой попытке имитировать грохот ударов, раздававшихся вокруг.
Пронзительное скорбное пение — ноха[33] — вскоре стихло. Мама шагнула вперед, в руках у нее оказалась тетрадка, и вновь, под биения в грудь, зазвучало имя: «Хусейн, Хусейн! Йа[34] Хусейн! Праведный Хусейн! Шахид[35] Хусейн!» Старшая из женщин выкрикивала слова, остальные же эхом вторили ей, в привычном всем ритме.
Мама начинала свою часть ноха тихим мягким голосом, исполненным тех же эмоций, что я видел на лицах окружавших нас женщин, но затем, по окончании первой же строфы, голос креп — тихую скорбь сменяло крещендо горького гнева; грохот кулаков становился все громче, поддерживая ее. Ритмичный текст песнопения сам по себе был необычен — гораздо более высокий слог урду, совсем не тот язык, на котором мы говорили каждый день. Но именно мамин голос превращал ноха в нечто особенное. Никто не мог сравниться с ней в выразительности. Постепенно декламации между ноха становились все более страстными, неистовыми, яростными. По окончании последней строфы женщины в центре просто обезумели. Юные девушки и мои кузены колотили себя в грудь уже обеими руками, даже кожа покраснела. Не сопровождаемый больше пением, звук ударов, громкий, как барабанный бой, уже невозможно было спутать с какими-то жалкими аплодисментами.
«Хай[36], Сакина!» — прозвучало еще одно драгоценное имя, имя ребенка, потерявшего отца, мучившегося от голода и жажды, заброшенного и одинокого в жестоком мире, равнодушном к детским страданиям.
— Хай, пьяс![37] — отозвался хор голосов — убитых горем, отчаявшихся, иссыхающих от чужой жажды как своей собственной.
— О, Сакина, о, жаждущая. — Мама смахнула слезы. — Отец Сакины, Хусейн, был убит во время молитвы, прежде нем жажда ее была утолена, и тогда враги набросились на женщин и детей их лагеря, грабя и сжигая все на своем пути. Они хлестали Сакину по щекам, вырвали серьги из ее ушей, и мочки ее кровоточили. Они сорвали чадры с ее матери и теток, обесчестив женщин семьи Пророка, и в одержимости своей отобрали то немногое, чем владели несчастные. И лишь женщины вражеского стана сжалились над ними и в Ночь Скорби принесли им еды и питья. А потом выживших женщин и детей, вместе со старшим сыном Хусейна, который был слишком болен, чтобы сражаться, связали, заковали в цепи и прогнали по улицам Куфы, а после — дальше, в Дамаск, где находился двор Язида. Когда же несчастные рыдали, оплакивая своих близких, оставшихся непогребенными, на них обрушивались побои.
И это семья Пророка! Уничтоженная изнутри, а вовсе не каким-нибудь внешним врагом. Преданная своим собственным народом, людьми, которые называли себя мусульманами, последователями того Мессии, что держал на руках маленького Хусейна. Страшнейшее из несчастий. То, что пришло изнутри.
Внезапно, когда пение, стук, страсть на мгновение стихли, готовясь взорваться истерикой, я почувствовал на лице, веках свежие прохладные капли — розовая вода, которой брызнули на собравшихся, мгновенно охладила пыл. И вот уже раздаются громкие, но более сдержанные «Салават» с внешней стороны хоровода, и женщины, подчиняясь таинственной хореографии, поворачиваются к одной из стен, у которой моя бабушка, Дади, голосом, все еще полным слез, начала длинную рецитацию на арабском — привычном языке молитвы, но не родном нам. В ее речи, перемежаемые «салам»[38], мусульманским приветствием, то и дело звучат имена, что несколькими минутами ранее произносились с такой страстью. В середине этих «салам» все женщины разом повернулись, а потом еще раз — в направлении могил тех, кого они поминали. Некоторые из могил сейчас находились в Ираке, Медине, городе Пророка, на Аравийском полуострове. Одна — в Иране, поэтому женщинам приходилось поворачиваться во время чтения.