Леонид Зорин - Сансара
Нет спора, Пушкин царя не жаловал. И часто не жалел для него язвительных слов и колких рифм. Отношения складываются по-всякому. Были они и у подростка с фактическим главою Европы. Думаю, что с первой же встречи это несходство положений сказалось не меньше несходства натур. Однажды гуляли мы по аллеям, радуясь солнечному дню, и вдруг увидели императора. Он стал нас расспрашивать о том, как постигаем мы науки и кто же первый средь нашей стайки. Пушкин ответил достаточно дерзко: «Первых здесь нет, Ваше Величество, все — вторые!». Это было неправдой, первыми были мы с Вольховским, мы изнуряли себя ученьем почти с фанатической одержимостью. Пушкин отлично об этом знал, но он, с его ненавистью к ранжиру, давал понять, что все тут равны, никто перед другим не отличен.
А суть была в том, что он не простил опустошительного похмелья: царь обманул его надежды — не изменил лица России.
Не скрою, что и я, в свой черед, не одобрял иных решений. Но — по причинам другого свойства. Я полагал, что наше отечество почти всегда упускает успех, купленный кровью его детей. Ни закрепить его, ни воспользоваться оно решительно не умеет! Тем боле это можно сказать о том, кто однажды вошел в Париж, поверг врага и спас континент.
Эта досада во мне осталась. И, стоя на главной улице Лайбаха, перед лицом своего государя, я думал о том же: как все изменилось, в сущности, за несколько лет! Союз монархов на наших глазах становится пышной декорацией. За нею — все те же враждебные чувства ложных соратников и друзей, все та же опаска и настороженность. Я уже понял — раз навсегда: мы никогда не станем своими.
С тем бoльшим волнением я смотрел на озабоченный царский лик. Он изменился с тех пор, как мы жили в почетной близости, рядом с ним. Я видел одутловатость щек, сильно поредевшие волосы и баки, наполовину седые. Его подбородок округлой формы слегка выдавался, вроде свидетельствуя его характер, но дело портил обрисовавшийся второй, напоминавший о скорой старости. А больше всего поразили глаза — чужие, печальные, отрешенные.
Эта печаль родилась от обиды. Он был несчастен и был обижен. На ход истории, на судьбу, на свой народ и своих сановников. Все задуманное повисло в воздухе, было заранее обречено, могущество оказалось мнимым.
Все, что вокруг, таит угрозу! И неспроста через год в Вероне, беседуя с Шатобрианом, он, в ожидании неизбежного, так ажитированно преувеличил единство неведомых карбонариев — Зандов кинжал уже над ним! Возможно, все это говорилось под впечатлением от сведений о тайных сообществах в России, но сведеньям этим он не дал хода! Уверен, что, прояви он решимость, участь мятежников оказалась бы гораздо для них благоприятней.
Но он предпочел остаться в бездействии — он был обижен в который раз!
Он был обижен на темный жребий: венцом обязан цареубийцам, ступенью к трону стал труп отца. Ему ли останавливать заговор?!
Он был обижен и уязвлен из-за нежданных ограничений своей неограниченной власти. Он был обижен за то, что должен был смириться с изгнанием Сперанского. Подобно московскому царю, выдавшему на растерзанье толпе преданного ему боярина, он сделал искупительной жертвой того, с кем он связывал свои замыслы.
Этими незараставшими ранами счет его к жизни не закрывался. Его томила и угнетала общественная неблагодарность. Он так и не смог понять, что к толпе нельзя относиться, как к любовнице, корить ее за то, что она не оправдала твоих усилий и изменяет тебе с другим. Он чувствовал, что России не раз придется сталкиваться с извечной и на удивление стойкой ущемленностью моих соотечественников. Должно быть, и сам он мучился ею, и оттого негодовал.
В этой обиде я вижу исток неутомимого мистицизма, сопровождавшего его жизнь и облепившего его смерть самыми странными легендами. Эта мистическая смута притягивала его к Кассандрам вроде госпожи Ленорман и госпожи Юлии Крюднер.
Все Романовы отдали дань этой боли, все они были точно отравлены обидой на страну и на подданных, и все-таки в Александре Павловиче она была особенно страстной, более жгучей и неизбывной, чем даже в несчастном его племяннике, нашем царе-освободителе, взорванном освобожденными гражданами. И я, совсем молодой человек, в Лайбахе, в восемьсот двадцать первом, невольно спрашивал сам себя, как укротить его заботу.
Детски надеясь его утешить, я выразил свою убежденность — это в мои двадцать три года! — что вскоре Россия станет свидетельницей его энергических шагов и многих неожиданных действий. Нет, в самом деле был прав Нессельроде, некогда грозно прохрипевший о непомерных моих притязаньях! Опомнившись, я себя мысленно выбранил.
Но государь не указал мне, что я забылся, он лишь вздохнул:
— Когда мне было столько же лет, я также мечтал со всем своим жаром скорее образовать Россию.
Он сказал мне, что наблюдал за мною и оценил мое усердие.
Чем обратил я его внимание? Может быть, было во мне и впрямь нечто по-своему притягательное, то, что ко мне привлекало ближних (если я не был им помехой)?
Вот и в Лайбахе нежданная встреча мне принесла нежданную радость.
— Я знаю, что ты просишься в Англию, — сказал государь. — Вот и прекрасно. Будешь в Лондоне секретарем посольства.
Я не дерзал о том и помыслить, ибо существовала традиция — в Лондоне место лучшим чиновникам.
И невозможное совершилось. Но — через год, когда конгресс уже после Троппау и Лайбаха закончил свою работу в Вероне.
5
Стоит изба, в ней лежит тоска. Не зря говорят, в присловьях народных встречаешься с истинной поэзией.
Бог наградил меня долгой жизнью. Быть может, покарал за грехи? Однако ж, не ропщи, человече. Он может и внять, оборвать наказание. Но мне не привелось еще встретить ни одного творенья его, будь оно даже убого, увечно, изнурено чередой несчастий, которое не молило б Творца продлить невыносимые дни.
Я полюбил столицу Англии, Лондон меня покорил и пленил. И — не одной своей стариной, не связью времен, которой он дышит. Верно, что он — лучшая школа для дипломата, но я добавлю: лучшая школа для человека. Лондон таков, каков он есть, и не стремится выглядеть ярче. Он с вами учтив, но держит дистанцию — по сочетанию этих качеств всегда узнаешь аристократа, который остается собою и в процветании, и в бедности. Истинно: Лондон учит достоинству. Нет добродетели выше этой. Она досталась мне от отца, но Лондон напомнил, что всякий день должно поддерживать ее в готовности к возможной проверке. Мало того, нужно следить, чтобы она не покрылась ржавчиной, подобно забытому клинку — важно оттачивать его, чтобы, не дай бог, не затупился.
Мощное искушение жизни: слиться со всеми в едином хоре, не отличаться от соседа, не возражать имущим силу. Не обходило оно и меня. К тому же и служба шла успешно. Уроки Лондона были кстати.
Однако в расстройство пришло здоровье. Мое корпение над документами заметно потрепало его. Кроме того, испортилось зрение, пришлось водрузить на нос очки.
Я получил долгожданный отпуск и по дороге в Петербург заехал в Лямоново — коли хворать, так среди милых родственных лиц!
Дядюшка мой сделал меж тем карьеру — стал он опочецким воеводой. Когда порою я перечитываю пушкинские шутливые строки о путешествии в Опочку, я с умилением вспоминаю его победительный хохолок. Он рассказал мне местные новости. По долгу службы делает вид, что приглядывает за опальным Пушкиным. Что Дашенька? Дашенька вышла замуж. Слегка раздалась, но еще хороша.
Пушкин явился меня навестить, да не один, а с новым трофеем вынужденной деревенской схимы — с трагедией «Борис Годунов». Мы обнялись и какой-то срок пристально изучали друг друга.
Не знаю, каким он нашел больного, а я увидел перед собою уже не ребячливого задиру, склонного к необязательным дружбам, пуншам, бретерству, недолгим связям — всей этой хороводной жизни, которой молодой человек хочет уверить себя и всех, что дни и ночи его полны. Я видел, что время его не побаловало, лицо его будто потемнело, слегка заострился плоский нос, щеки мне показались впалыми.
Но затянувшееся изгнание не сделало его угнетенным. Напротив, глаза его выдавали счастливую воодушевленность. Я было отнес ее к себе, к тому, что он так рад нашей встрече. Такая догадка могла бы польстить мне, но дело было не только в том, что свиделись два старых товарища. Главной причиной была трагедия, начатая совсем недавно. Ему не терпелось прочесть написанное, пусть и в незаконченном виде.
После обеда мы приступили — я к роли слушателя, он — к чтению.
Я знаю, что о моих впечатлениях и некоторых моих замечаниях в обществе ходят всякие толки. Совсем недавно один простодушный пытал Екатерину Ивановну — украдкой, винясь за «невольную дерзость»: правда ли, что мне так не понравилось слово «слюни», что я советовал Пушкину вычеркнуть это слово вовсе?