Миколас Слуцкис - На исходе дня
— Чего уставился? — Дангуоле покраснела, не потеряла еще способности краснеть, да и совсем она не старая — едва за сорок перевалило недавно, лишь полгода назад, и такая, как сейчас — сияющая, в аккуратном парике, с рюкзачком и словами, более приличествующими какой-нибудь девчонке, — она умиляла меня до комка в горле… На лестнице послышались шаги. Она вздрогнула, крепко прижала рюкзачок к бедру. Отец? Если бы вдруг разгорелся между ними спор, я без колебаний встал бы на сторону матери. Нет, не он; вкалывает по обыкновению в своей больнице, и если следовало защищать Дангуоле от кого-нибудь, то в первую очередь от нее самой. Чего же она медлит, раз паруса уже подняты? Каждый должен бороться за себя… И мать, суетливо мечущаяся по жизни, и отец, хотя он и пальцем не желает шевельнуть ради семьи… Ну а я? Что будет со мной, когда вострубит труба? — Я знала, Ригас, ты поймешь меня! Ведь ты уже взрослый, совсем взрослый? — Дангуоле торопилась высказаться за себя и за меня, чтобы не дать мне возможности ляпнуть что-нибудь, что испортило бы столь редкое наше согласие. Поскрипывало ее полупальто из кожзаменителя, нервные пальцы теребили пуговицы, шуршал парик, который она беспрерывно поправляла. Присела, снова вскочила — бесцельно теряла дорогие мгновения подчинившегося ей времени, чтобы унести в памяти невинный лик сыночка? Таким славным и умиротворенным я бывал, пожалуй, лишь во младенчестве, когда меняли пеленку…
— Счастливого плавания! — Сыночек помахал ручкой и отвернулся к стене; жми, старушка, ничего не знаю и знать не желаю, может, ты и вправду нужна киношникам, как отец своим больным, — в этот момент я не сомневался, что он им нужен, хотя какое мне дело: нужен, не нужен? Только не дергайте меня, не выводите из себя, мне и без вас тошно. Не дай господи, вспомнит доцент, когда в глазах у него перестанут вращаться кольца Сатурна, мой «добрый вечер» или единственную морщинку на кретиническом лбу Виктораса! Что тогда? А, ладно, что будет, то будет, дайте человеку отдохнуть… забыться… Отстаньте!
Укутывая меня, холодные руки матери неловко касались голых ног, пяток, ее самоуничижение было невыносимо — плата вперед за молчание или предательство. Я взревел, как молодой тигр, которого щекочут острым копьем сквозь прутья клетки. Тогда она наконец оставила меня в покое, нырнула на кухню и тут же явилась обратно.
— Все… Бегу! — В ее руке был зажат молоток на длинной, плохо выструганной рукоятке.
Не забыла? Даже в такой исторический момент не забыла? Этот молоток — талисман нашей Дангуоле, память о единственном ее старшем брате, пропавшем в годы войны и сумятицы. Ни фотографии, ни письмеца — молоток, чтобы заколачивать гвозди. Вот она и будет заколачивать там, где доведется жить, не возить же с собой вешалки. Теперь все, раз уж выкатится из дома молоток, значит, и дух самой Дангуоле скоро исчезнет, пусть все вещи вокруг будут продолжать пахнуть ею. Ладно, забивай себе на здоровье!
И все-таки, когда Дангуоле застрекотала каблучками по лестнице и хлопнула дверью парадного, объявляя о своем решении всему дому, если не половине города, захотелось ее удержать. Хоть бы молоток оставила… Засмеют ее с этим молотком бородатые киношники. Рывком поднялся с постели. Окно не вибрировало, как днем, отзываясь на грохот проносящихся автомобилей. В мешанине ночи, разбавленной бледным светом фонаря, не сразу разглядел одинокую фигурку — девчонка ждет попутную машину. Сорокалетний подросток — есть ли еще такие? Сжало сердце, когда с высоты четвертого этажа увидел ее — маленькую, мерзнущую. Точно не ее, меня вытолкали среди ночи на улицу, не ей — мне сорок, что почти равняется сотне. Нет, таким старым не буду! В эту минуту я ненавидел время, отчаянный вызов матери неумолимому его течению. Как жалок ты, человек, ничего не успевший, не добившийся в свои сорок…
По улице, заставив меня вздрогнуть, прогрохотал мастодонт с прицепом. Дангуоле будто подмело с тротуара. И как она вскарабкалась в этакую махину, ведь колеса и те выше ее! Не так беспомощна, как думаю о ней? Пытался бескорыстно удержать ее, а она полетела на огонек, настоящий или призрачный, и нет ей дела до того, что сын торчит в неуютной квартире и, кроме того, он вор, нет, пособник, испытывающий омерзение к действительному грабителю, и это тошнотворное ощущение не проходит, потому что вместе с омерзением он завидует наглости Виктораса, его способности, не раздумывая, содрать браслет, с руки, точно шкурку с живой ножки кролика… Снова лег, забыв погасить свет. Пришлось подниматься, топать босиком по холодному, противному линолеуму; по голым ногам поползли мерзкие мурашки, рот готов был извергнуть проклятия, но тех слов, которыми мог бы он сбить птицу в полете, у него уже не было.
В этой квартире не поспишь спокойно, даже если двое из троих ее обитателей отсутствуют, сон разрушает какой-то подонок, перепутавший день с ночью, сначала стучит вежливо, с перерывами, потом лупит без передышки, громко и нахально. Отец потерял ключ? Что ж, и он не о двух головах, и хирургам случается кое-что позабыть — к примеру, ножницы в животе оперируемого. Если это и анекдот, то похож на правду, хотя Винцентасу Наримантасу едва ли когда-нибудь приходилось выуживать свой инструментарий из чрева больных. И ключей не будет он лихорадочно нащупывать по всем карманам и за подкладкой. Они всегда хранятся у него в кожаном бумажнике, на котором оттиснута башня Гедимина, бумажник во внутреннем кармане пиджака, в левом, паспорт и служебное удостоверение — им особый почет! — в правом, а пиджак, разумеется, всегда на плечах, не закладывает отец, как другие, до потери сознания — рюмочку, кружку пива, не больше. Дангуоле успела навести беспорядок и в спальне и у меня, но не унесла же она штаны? Подумал об отце, и рука механически тянется застегнуть все пуговицы, затянуть «молнию», и никак не могу отделаться от леденящей скованности, словно после кошмарного сна. Пока одевался, сообразил, не отец за дверью. А кто? Холодок подводит живот, медленно спускается в ноги, они становятся тяжелыми, деревенеют. Прояснилось померкшее сознание доцента? Взятый за шкирку Викторас заговорил? Со школы знакомый Викторас, ясный для меня как дважды два, и грабитель, польстившийся на желтый металл, — совсем не одно и то же, это ясно, а вот почему трещат двери, пока неясно.
— Соседи… Доктор дома? Соседи…
Ах, соседи? Милые соседи… И не кто-то там из другого подъезда, а самые близкие — Жаленисы! Ух, извините, что раньше не любил вас, обещаю до гробовой доски!.. Ей-богу, выкину из головы вечные жалобы Дангуоле, что от одного вида ваших физиономий скисает молоко в холодильнике. Милые, дорогие, свидетели постоянных моих проказ, недреманные и бескорыстные стражи нравственности всего нашего дома, не стесняйтесь, грохочите, вламывайтесь внутрь! Бесконечно счастлив, что впускаю не служителей Фемиды, а вас, перепуганных, униженно молящих о помощи, однако, черт вас возьми, что это вам приспичило в такой час, когда даже завсегдатаи ночного бара разбредаются уже, держась за стенки, по своим логовам? Пока выкарабкиваюсь из ямы, куда затолкал меня страх, в мое проясняющееся лицо впиваются две пары глаз, принадлежащих кое-как прикрытым фигурам, они готовы молиться на меня, словно я одновременно отец, и сын, и дух святой. Я не гордый — побуду сыном. Признаете, что аз есмь законный отпрыск уважаемого Винцентаса Наримантаса со всеми вытекающими отсюда последствиями? Обещаете уважать не только моего отца, правую руку Эскулапа, но и матушку — жрицу неизвестного бога, эпатирующую всех вас мини-юбками и экстравагантными шляпками? Плевать я хотел на это уважение, но… глянешь на ваши столь похожие физиономии и видишь не милых соседушек Жаленисов, а самого себя, влекомого в наручниках в отделение милиции, столь красноречивы ваши глаза… Теперь же, когда совесть моя отягчена браслетом с часиками, подобные картины мне совсем нежелательны… Итак, я предупредил вас, дорогие!
— Доктор Наримантас в больнице. — Не говорю «отец». — А что случилось?
— Андрюкас… Наш Андрюкас!.. Совсем скрючило бедняжку, живот схватило… Спасите!
— Гм, а «скорая»?
Я уже не я, а доктор Наримантас, когда он внимательно слушает, у него отвисает губа и начинает подрагивать левая нога — так он расталкивает рой забот, пытаясь найти местечко еще для одной.
— Что вы! Заберут да в инфекционное! Такого хрупкого ребенка… Нет, нет!
— Гм, придется звонить дежурному врачу, — я говорю вежливо, воистину не я, а хирург Наримантас рассуждает вслух. — Пока дозвонимся, пока приедут… Троллейбусы, как вы знаете, еще не ходят… — И вдруг я зажигаю надежду на их посеревших лицах. — А что ел ваш Андрюкас?
— Треску… — охая, выдавливает Жаленене. — Я на ужин свежемороженую треску жарила.
— Ну да, свежемороженую, — постанывая, поддакивает супруг. — Прямо с работы с портфельчиком в рыбный забежал…