Жорж Сименон - И все-таки орешник зеленеет
Мне жарко. Я гоню от себя образ Пэт, которая все больше становится похожей на нищенку с улицы Кастильоне, и стараюсь ни о чем не думать.
Быть может, я напрасно оставил пост директора банка?
Я не позвонил доктору Кандилю и не просил его провести со мной вечер. Сделаю это завтра или в другой день, когда не буду в таком мрачном настроении. Вторая половина дня его не улучшила. Днем я спал плохо и почти наяву мне привиделся настоящий кошмар.
Когда мадам Даван подняла шторы и, как всегда, подала мне чашку кофе, я выпил ее машинально, без обычного удовольствия.
— Мне никто не звонил?
— Нет, мосье.
Впрочем, вопрос был излишним. Паркер еще не успел съездить сначала в Бельвю, потом в Ньюарк, штат Нью-Джерси.
Я сменил халат на пиджак и спустился в телетайпный зал, где, кроме Жюстена Руа, в обязанности которого входит следить за биржевыми курсами, двое или трое клиентов, сидя в креслах, молча делали пометки в записных книжках.
Я сел и тоже стал смотреть на цифры, которые появлялись на полосках белой бумаги.
Какая-то тяжесть навалилась на меня. Быть может, плохое предчувствие? Сейчас, когда я неподвижно лежал на кровати, пытаясь уснуть, мне казалось, что болезнь Пэт, самоубийство Доналда лишь начало целой вереницы несчастий.
Я не суеверен, но в финансовых делах и карточной игре моя интуиция редко меня обманывала. Иначе банк Перре-Латура не мог бы существовать.
Неужели и в личной жизни я должен верить своей интуиции? Может быть. Не знаю. Предпочитаю не знать.
Почему вдруг вереница несчастий? И кто будет следующей жертвой, пока не наступит мой черед?
Не хочу об этом думать. Я внимательнее смотрю на цифры, забавы ради стараюсь угадать, какие сейчас появятся. И почти всегда угадываю.
В пять часов возвращаюсь к себе в кабинет и спрашиваю мадемуазель Соланж, не звонили ли из Нью-Йорка. Дождь все еще идет, теперь это настоящий дождь, его косые штрихи четко видны на фоне серых камней домов. Колонна посреди площади почернела и блестит. Стало так темно, что мне приходится зажечь лампы. Огни зажглись и в магазинах на площади.
Я читаю дневные газеты. Выкуриваю сигарет вдвое больше обычного. Сигару я курю только иногда вечером, после обеда, сидя в кресле и словно вознаграждая себя за что-то.
Я вспоминаю, что, когда я был маленьким, три или четыре коробки сигар всегда стояли на камине: отец открывал их только для гостей или для солидных клиентов.
В шесть часов я высчитываю, что в Нью-Йорке наступил полдень. Дверь банка закрыта с четырех часов, но служащие продолжают работать до шести. Заглядывает мадемуазель Соланж в бежевом плаще и бежевой шапочке.
— Я вам больше не нужна?
— Нет, спасибо, милочка. До завтра.
Куда она идет? Что делает, когда она не в банке? Понятия не имею. Я часто задавал себе этот вопрос, когда еще руководил банком и хорошо знал всех служащих. Точнее, я знал их по конторе, где они проводили приблизительно одну треть своего времени.
По этой трети я и судил о них. Думаю, что для некоторых, особенно для заведующих отделами, эта треть жизни была самой значительной, что дома они вели серое существование, полное мелких забот, и не пользовались в семье ни авторитетом, ни уважением.
Несколько минут я болтаю с Габильяром. Это хороший директор. Он еще молод и может долго оставаться на своем посту. Он и не подозревает, что я ему завидую.
Я записываю свои мысли, свои настроения беспорядочно, но в той последовательности, в которой они появлялись. Иногда приходят в голову забавные вещи, например то, что я сейчас записал. У меня нет никаких причин завидовать Габильяру, да я, по-настоящему, ему и не завидую.
Такие мысли, едва сформулированные, возникают у человека, когда он подавлен. Если бы я завидовал возрасту Габильяра и тому, что он будет жить еще долго, у меня было бы больше оснований завидовать младенцу, которому от роду всего несколько дней.
Мне везло: я осуществил в своей жизни почти все, что задумал. До сих пор я был избавлен от многих моральных и физических страданий, которые претерпевает большинство людей. Значит ли это, что я готов прожить жизнь сначала? Я думаю об этом уже не впервые и каждый раз отвечаю себе: нет. Ни всю жизнь целиком, ни какую-либо ее часть. Оглядываясь назад, в каждой поре я нахожу что-то мешающее мне, что-то незаконченное.
Часто мне бывает стыдно за того, кем я был в тот или иной период своей жизни.
Так на что же я жалуюсь? Впрочем, я не жалуюсь. Известия, полученные из Америки, взволновали меня больше, чем можно было ожидать, и я тороплюсь покончить с этой заботой. Конечно, поэтому я с таким нетерпением жду телефонного звонка Эдди.
Я остаюсь в конторе один до семи часов, сам тушу повсюду свет, запираю двойную дверь, предварительно удостоверившись, что сигнальная система включена.
Наш банк никогда не пытались ограбить. И среди наших служащих никогда не было ни одного жулика.
Поднявшись на третий этаж, я иду в гостиную, где расхаживаю, заложив руки за спину. Гостиная очень просторная. У меня здесь бывали приемы на двести человек.
Буфет устраивали тогда под большим полотном Пикассо, которое я купил сразу после войны. Оно не столь прославлено, как «Авиньонские барышни», но нравится мне больше. Я никогда не приобретал произведений искусства только потому, что они дорогие, или потому, что их можно выгодно продать.
Не знаю почему, года с тридцать шестого я перестал посещать галереи и мастерские художников. Как ножом отрезало. Сегодняшнее искусство меня не волнует. Я, разумеется, не прав — с какой стати художникам настоящего быть менее гениальными или талантливыми, чем художники вчерашнего или позавчерашнего дня.
Конечно, вкусы каждого из нас меняются. Я любил импрессионистов, потом фовистов. У меня есть Вламинк 1908 года — буксир на Сене кроваво-красного цвета, — который освещает весь угол гостиной.
У меня есть также и Брак, я продолжал страстно увлекаться живописью до конца сюрреализма, если можно считать, что он уже кончился.
Хоть бы Эдди позвонил поскорее. Я люблю свою гостиную. Люблю свою квартиру такой, какой я ее задумал и устроил. Люблю также Вандомскую площадь, ее утонченную архитектуру, правильность ее пропорций.
Будет ли и через несколько лет кто-нибудь жить в квартире вроде моей? Маловероятно. Мир меняется, и это естественно. Я первый приветствую все изменения, а пока немного стыдливо наслаждаюсь тем, что мне еще дозволено иметь.
Мой сын Доналд, который не говорил по-французски и, должно быть, удивлялся своей фамилии Перре-Латур, погиб оттого, что у него не было небольшой суммы денег поддержать свое скромное предприятие. Если бы он обратился ко мне, я бы помог ему без колебаний. Я дал бы ему все, чего бы он ни захотел.
Я дал бы и Пэт все, что ей нужно, но она не сообщила мне о своих трудностях, а предпочла работать в сомнительном отеле в районе доков.
Оба они меня оттолкнули, не знаю почему — ведь по совести говоря, я этого не заслужил. Они знали, что во время войны я не мог поддерживать с ними связь. Почему же они потом возвратили посланные мною чеки в нераспечатанных конвертах? А может, Пэт переехала на другую квартиру?
У бедняков есть гордость, а она стала бедной после смерти своего мужа.
В сущности, я не очень о них беспокоился и совсем о них не думал. Вот почему сегодня утром я так удивился, узнав, что Доналду было сорок два года, что у него самого трое детей и старшему уже двадцать. Мне каждый раз приходится высчитывать возраст также и других моих детей. Время идет слишком быстро.
А большинство людей к тому же отпихивают друг друга, чтобы пройти по жизни еще быстрее.
Я открываю винный погребок красного дерева и наливаю себе рюмку старого портвейна. Я пью мало. Слава богу, про меня никогда нельзя было сказать, что я люблю выпить.
Слышно, как в столовой накрывают к обеду, сейчас мне доложат, что кушать подано. Значит, Паркер своим звонком оторвет меня от еды.
Телефон уже звонит. Я бросаюсь к аппарату. Снимаю трубку и сажусь в кресло.
— Алло! Франсуа?..
Это не Эдди. Это Жанна Лоран.
— Добрый вечер, Жанна…
— Я тебе не помешала?
— Я все еще жду звонка из Нью-Йорка. Но может быть, Эдди позвонит гораздо позже…
— Ты не очень хандришь?
— Не очень…
— Я тоже много думала о Пэт. Сколько сейчас лет этой бедной девушке?
— Шестьдесят два года…
— А мне уже шестьдесят…
Она сказала бедная девушка, а не бедная женщина.
— Ты, наверное, не хочешь, чтобы я зашла к тебе сегодня вечером?
Хочу ли я, чтобы она пришла сегодня? Я отвечаю довольно вяло:
— А почему бы тебе не зайти?
— Нет. Сегодня не подходящий день… Да это и не срочно…
— У тебя тоже неприятности?
— Нет…
— С кем-нибудь из детей?
— Да нет, ничего…
— Как поживает Натали?