Жорж Сименон - И все-таки орешник зеленеет
Глава вторая
— Эдди? — спросил я как можно мягче, чтобы он не слишком обозлился.
Как я и думал, аппарат задребезжал от гневного, хрипловатого голоса:
— Черт побери! Какой сумасшедший вызывает меня в шесть часов утра?
Он подчеркнул это так, как будто если среди двенадцати миллионов жителей Нью-Йорка и можно было кого-нибудь побеспокоить в такой ранний час, то во всяком случае не его.
Росту он метр девяносто, плечи как у борца. Рядом с ним я маленький, тоненький и хрупкий.
— Франсуа, — ответил я все так же кротко.
И так как он, казалось, не сразу узнал мой голос, я добавил:
— Перре-Латур…
— Вы в Нью-Йорке?
— Нет, в Париже…
Он, должно быть, понял, что если я разбудил его так рано, то, конечно, по важной причине.
— I am sorry…
Он, так же как и я, легко переходит с английского на французский и с французского на английский. Родился он в Париже, когда его отец был послом Соединенных Штатов, и некоторое время учился во Франции.
Сколько ему может быть лет? Сорок пять? Сорок восемь? В последние годы у меня появилась мания: я стараюсь угадать возраст людей и почему-то придаю этому большое значение.
Эдди Паркер — сток-брокер, что приблизительно соответствует нашему биржевому маклеру. Каждый день он оперирует миллионами долларов, то есть гораздо большими суммами, чем мой маленький частный банк. Меня всегда удивляет, как могут такие молодые люди, как он, брать на себя подобную ответственность.
Впрочем, я забываю, что мне самому было всего тридцать три года, когда я возглавил банк на Вандомской площади. Да я еще потерял на войне четыре года — с четырнадцатого по восемнадцатый— из которых почти три был в истребительной авиации.
Теперь, когда я не вожу даже автомобиля, мне странно, что я был летчиком.
— Я тоже прошу прощения, Эдди, но мне нужно было поговорить с вами как можно скорее.
— Я лег в два часа ночи, да еще танцевал весь вечер…
Для чего он говорит это? Чтобы предупредить меня, что он не один? Я не совсем уверен, но мне кажется, что он развелся несколько лет назад. Когда он в последний раз приезжал в Париж, он был один. В Нью-Йорке я встречал его жену, маленькую брюнетку, очень живую, страшную непоседу — с ней невозможно было вести сколько-нибудь связный разговор.
Должно быть, он танцевал с другой женщиной, с которой и провел ночь.
— Не знаю, понимает ли она по-французски, но, если разговор конфиденциальный, я лучше перейду в другую комнату…
Он живет на Парк-авеню, его страсть — парусный спорт. В аппарате раздается шум, затем слышен его голос, уже более уверенный.
— Вы позволите мне зажечь сигарету?
Я даже слышу шорох спички.
— Вы помните Пэт?
— Никогда ее не видел, но мне о ней говорили…
Я и забыл, что во времена Пэт я еще не был с ним знаком.
— После тридцати лет молчания я получил от нее известие…
— У вас ведь был сын, не так ли?
— Да… Послушайте, Эдди, я, конечно, должен был бы примчаться в Нью-Йорк, но, признаюсь, не могу на это отважиться. Моя первая жена в больнице Бельвю, в общей палате…
— Серьезно больна?
— Врачи ничего ей не говорят, но, как я понял, у нее рак… И по-моему, у нее нет денег… Последнее время она жила одна в маленьком доме в Бронксе и работала в гостинице. Вы знаете отель «Виктория»?
— Кажется, видел такой в Вест-Сайде, в районе доков…
— Ее второй муж был убит на войне… Она получает маленькую пенсию… Я хотел бы, чтобы вы съездили в Бельвю и поговорили с врачом, который ее лечит… И повидайте ее… Пусть ее переведут в отдельную палату, дадут сиделку, и оставьте ей денег столько, сколько ей нужно: ну, пять, десять тысяч долларов…
— Понятно… А ваш сын?..
— Еще сегодня утром я ничего не знал о нем… После развода они вычеркнули меня из своей жизни… Мои чеки принимали, но даже не сообщали, что они получены… Во время войны невозможно было посылать деньги из Франции, а когда сразу после войны я снова послал чеки, они вернулись в нераспечатанном конверте…
— А что сталось с мальчиком?
— Он повесился на прошлой неделе…
— Я очень огорчен, Франсуа…
— Я ведь совсем не знал этого… Он был женат… У вас есть чем писать?.. Запишите адрес: 1061, Джефферсон-стрит. Ньюарк… Это заправочная станция при выезде из города, в сторону Филадельфии… Кроме жены, Доналд оставил троих детей… Кажется, его дела шли плохо, и ему угрожала продажа за долги…
- Понимаю… Вы хотите, чтобы я поехал туда и все уладил…
— Да, Эдди…
— Вы мне укажете предельную сумму?
— Нет… Заплатите долги, посмотрите, сколько нужно жене и детям… Старший работал, помогал отцу… Не знаю, сможет ли он продолжать дело.
— Можно сказать, что это по вашему поручению?
— Конечно. А то они ничего не поймут. Пэт все равно им скажет, что она мне написала…
— Well, Франсуа… Будет сделано… Я позвоню вам через несколько часов…
Он не стал выражать соболезнований. Это не в духе Эдди Паркера, да я этого и не ждал.
— Спасибо, мадемуазель Соланж. Простите, что задержал вас. Я думал, вы ушли после того, как соединили меня…
— Но если бы я вам понадобилась…
Мне кажется, она немного покраснела, будто смутилась, что мы одни в опустевшей комнате. С женщинами я как-то забываю о своем возрасте. Они так долго баловали меня, что я привык обращаться с ними довольно свободно. Но теперь, когда я уже старик?
— Приятного аппетита.
— Вам также, мосье Франсуа…
Я поднялся к себе, и почти тотчас же мне доложили, что завтрак готов. Уже давно я сажусь за стол один. Я не читаю за едой, как большинство одиноких людей. Я рассматриваю вещи вокруг себя, мои картины, среди которых есть один Сезанн, много фовистов и несколько сюрреалистов, например Магритт, я купил картины этих художников, когда ещё никто не думал о возможности нажиться на них.
В общем, я потратил значительную часть своей жизни, чтобы окружить себя предметами, которые мне нравятся, и от этого ощущал, да и теперь еще ощущаю, настоящую радость. Вандомская площадь чарует меня так же, как и в те времена, когда я купил банк, и я знаю ее во все часы дня и ночи, при любом освещении.
Дождь по-прежнему идет, все тот же невидимый дождь, как будто между мной и Вандомской площадью кто-то поставил матовое стекло. Едут машины, идут прохожие.
Мадам Даван подает кушанья, иногда мы беседуем. Разговор всегда начинаю я, она же молча прислуживает.
— Сегодня у меня тяжелый день, мадам Даван…
Ни за что на свете она не позволила бы горничной Розе подавать мне за столом. В те времена, когда я часто устраивал у себя приемы, у меня был дворецкий, но с тех пор, как я остался один, я обхожусь без него.
Насколько мне известно, мадам Даван около сорока лет, и я почти ничего не знаю о ее прошлом. Мне горячо рекомендовало ее агентство по найму прислуги, но она не предъявила никакого удостоверения. Я полагаю, она вдова. Она никогда не говорит ни о своем муже, ни о том, какую жизнь вела до того, как поступила ко мне в дом.
Она стала заботиться обо мне так, словно в этом и заключалось ее назначение. Четыре года тому назад, когда я заболел воспалением легких, она столь умело ухаживала за мной, что Кандиль был поражен.
— Вы были медицинской сестрой? — спросил он ее при мне. Она ответила:
— Мне приходилось ухаживать за больными…
Больше она ничего не добавила. Где это было? У нее в семье? В больнице или частной клинике?
Мы доверяем друг другу. Я чувствую, что вся ее жизнь сосредоточилась здесь, в моем доме, что мир за его стенами для нее не существует.
— Моя первая жена очень больна в Нью-Йорке, а наш сын повесился на прошлой неделе…
— Вы очень огорчены?
Можно подумать, она догадывается о моих чувствах. Нет, откровенно говоря, я не огорчен. Но, разумеется, потрясен. Скорее даже, изумлен. Разве каждый из нас не надеется, что жизнь не готовит нам неприятных перемен?
— Когда вы в последний раз ее видели?
— В 1928 году…
И это единственная Пэт, которую я знаю, Пэт тех времен, молодая и веселая.
— Она вас покинула?
Мадам Даван задает вопросы так просто, что они не кажутся нескромными.
— Да… Вдруг заявила, что хочет провести несколько недель в Штатах… Она никак не могла привыкнуть к Парижу… Мой сын был тогда совсем маленьким… Потом я узнал, что она потребовала развод и получила его…
— И все-таки вас мучат угрызения совести, не так ли?
Минуту назад я был убежден, что совесть моя спокойна, что я всегда делал то, что должен был делать. Как она догадалась? Ведь и впрямь, с тех пор как я прочел это письмо, вернее даже, увидел этот почерк, предвещавший что-то недоброе, какая-то тяжесть навалилась мне на грудь. Я позвонил Эдди, разбудил его в шесть часов утра. И вот я еще раз выполняю свой долг.
Но этого недостаточно, чтобы совесть моя успокоилась. Бог знает, может быть, тогда, в то далекое время я не во всем был прав, когда сердился на Пэт.