Иштван Эркень - Кошки-мышки
Будапешт
Посылку твою получила. Все вещи я подарила Мышке, чем осчастливила ее, потому что ей действительно нечего надеть.
Мой муж не был миллионером, он был всего лишь старшим помощником в аптеке «У янычаров», но средств нам хватало для того, чтобы я могла одеваться безукоризненно.
Если ты всерьез думаешь, будто в пештэржебетском клубе не пристало появляться в черном платье без рукавов, то ошибаешься. Не в укор тебе будь сказано, но знай, что на концерте я буду в цветном вечернем туалете из набивного шелка. Платье это я уже себе присмотрела.
Что касается той фотографии, которая неизвестно куда задевалась, то здесь ты опять ошибаешься. Вовсе не папу мы тогда ждали. Разве ты забыла, что нашего папу вообще не призывали из запаса по той простой причине, что его из-за тяжелой астмы еще в начале войны признали негодным к военной службе. Но если даже ты права и мы все же ждали папу, то снимок был сделан не в 1918-м, а в девятнадцатом году и тогда вообще лучше не вспоминать об этом. Бедный наш, дорогой папа! Прожить такую прекрасную жизнь и кончить такой ужасной смертью!
Тебя не интересует предстоящая встреча Виктора и Паулы? Я прямо-таки жду не дождусь! Кстати, Виктор в тот вечер, когда он не пивши не евши просидел у меня допоздна, сразу же по возвращении домой позвонил мне. С тех пор это вошло у него в привычку и даже более того, установился такой порядок, что сначала он звонит мне, а после, когда я отужинаю с соседями, то сама звоню ему. Подчас наши телефонные разговоры затягиваются за полночь, а поскольку собеседника не видишь, то бесплотность придает нашим беседам особое очарование; много раз мне казалось, будто я слышу прежнего Виктора, каким он был некогда в Лете; будто у нас каникулы, мы сидим в саду, при свете «летучей мыши», в той беседке, где наш отец обычно играл в шахматы с уездным врачом…
Почтовая открытка(с видом сердечно-сосудистого санатория в Балатонфюреде)
Не пугайся, со мной все в порядке! Потом объясню. Эржи.
Самый сердечный привет. Пока что незнакомая Вам Паула.
Письма (Продолжение)Будапешт
Прошлый раз я не дописала тебе письмо, потому что зазвонил телефон. Звонок был от Паулы. Едва я услышала: «Балатонфюред», — как руки у меня затряслись и я лишь усилием воли смогла, удержать трубку; к сожалению, со мною всегда так, стоит мне хоть чуть разволноваться. Паула преподнесла мне всю эту историю так, будто она еще три месяца назад получила путевку в санаторий сердечно-сосудистого типа и начисто позабыла о ней; да и сейчас спохватилась, лишь получив от администрации письмо, в котором ее запрашивали, почему она не прибыла в срок. Паула предупредила, что не сможет прийти на обычную нашу встречу в кафе и на концерт Виктора на следующей неделе, хотя она тоже очень к нему готовилась. Паула просила меня в воскресенье проведать ее, и я с радостью обещала.
Все это произошло в пятницу. Сегодня уже понедельник. Начатое письмо к тебе все эти дни лежало на столе, но я не в состоянии была написать ни строчки. Паула, правда, уверяла меня, будто бы с сердцем у нее ничего страшного, речь идет всего лишь о «профилактическом лечении» и «перемене обстановки», но я этому не поверила. Она, как и ты, из тех людей, от кого даже в самый критический момент не услышишь ни слова жалобы, и лишь по случайным оговоркам я догадалась, что у нее не только с сердцем, но и с печенью неблагополучно. Всю пятницу я места себе не находила. Лишь в субботу на миг испытала облегчение, отправив ей срочной почтой открытку. В воскресенье утром я наконец-то села в поезд. Я была до того взвинчена, что даже заполонившая весь вагон шумная компания молодых людей — они ехали на парусную регату — для меня как бы не существовала. Надо сказать, что Паула обожает сладкое. С коробкой пирожных, прихваченных из Пешта, я поднялась к ней в палату, однако не застала ее в постели. Соседка по палате, мать одного известного эстрадного артиста, сказала лишь, что, когда она проснулась, Паулы уже не было; и правда, на тумбочке у кровати стоял завтрак: рогалик, масло, джем — все нетронутое, и стакан с зубной щеткой. Наверняка она пошла куда-нибудь в эспрессо выпить кофе, предположила соседка по палате; хотя это и запрещено ей строго-настрого, но Паула уже не раз отлучалась.
Фюреда тебе теперь бы и не узнать. На каждом шагу эспрессо, кондитерские, буфеты, рыбацкие харчевни; пока я обошла их все подряд, таская с собой пирожные, время перевалило за полдень. Паулы как след простыл. Я опять вернулась в санаторий. Мать эстрадного артиста спала, а на тумбочке у Паулы помимо зубной щетки и завтрака стоял давно простывший обед.
Теперь уж я не знала, что и думать. Ни дежурная сестра, ни привратник не могли мне сказать ничего путного. Я ушла из санатория. Пообедала, но где и что я ела, убей, не помню. Купила видовую открытку (которую мы написали тебе вечером, в поезде) и раскрашенную раковину, вот и сейчас она передо мной на столе. Тревога моя росла. Знакомо ли тебе такое состояние, когда неопределенность положения наводит на всякие кошмарные мысли? Пауле стало плохо с сердцем, и она потеряла сознание на улице. Паулу сбил автобус. Паула пошла на мол выпить кофе — и вот я уже лечу туда, — а там эта орущая толпа полуголых болельщиков парусной регаты столкнула ее в воду. Паула утонула. Найти ее не могут… Голова у меня раскалывалась. Рисовались картины одна другой бредовее. Вдруг мне вспомнился ее завтрак, так и оставшийся нетронутым. Фантазия моя заработала в другом направлении: теперь я пришла к выводу, что ночью у Паулы случился сердечный приступ и она умерла. Тело ее — дабы не волновать больную соседку — тайно, под покровом ночи, вынесли… Сломя голову я снова помчалась в санаторий. Медсестра и привратник в один голос твердили, будто прошлой ночью никто не умер.
Я не поверила. Во-первых, потому, что предположение мое казалось неопровержимым, а кроме того, я знала, что в санаториях для сердечников о смертных случаях стараются помалкивать. Я выведала, где у них находится покойницкая. Дозналась, у кого хранятся ключи. Отыскала этого субъекта — за одноэтажным зданьицем, где квартиры служебного персонала; парень растянулся на одеяле и по транзистору слушал репортаж о парусной регате. При виде меня он даже не соизволил подняться. Никакой Паулы Каус, сказал он, среди вверенных ему покойников нет. Я спросила, что он, всех своих покойников знает поименно, что ли! Нет, сказал он, вовсе он не знает всех покойников поименно, но в данный момент их двое и оба — мужчины, а, стало быть, госпожи Каус среди них быть не может.
Слово за слово, и наши препирательства затянулись. Кончилось тем, что я обозлилась, пнула его в лодыжку и прикрикнула: «Извольте встать, когда разговариваете с дамой!» Он вмиг стал любезнее. Вскочил, сбегал за ключом, открыл покойницкую. Транзистор он, правда, захватил с собой, но попросил извинения, что не выключил: как раз объявляли имена победителей, когда служитель приподнял простыню. Там действительно лежали двое мужчин: один — старик, другой чуть помоложе. Я поспешила опять в палату к Пауле.
Теперь у нее на тумбочке стоял и ужин. Мать эстрадного артиста недоуменно качала головой, но тут внезапно она обнаружила, что не хватает многих вещей Паулы: исчезли домашние туфли из-под кровати, чемодан со шкафа, да и в самом шкафу не оказалось ни платьев ее, ни белья. И тогда ей вспомнилось, что Паула при первом же врачебном обходе, выслушав все запреты, ограничения, предписания и методы лечения, заявила: «Уважаемый доктор, если выздороветь можно только такой ценой, то я предпочитаю оставаться при своих болезнях». Отсюда мы сделали вывод, что, наверное, еще на рассвете, когда все спали, Паула уложила свои вещи и сбежала из санатория насовсем.
Ты всегда подсмеивалась надо мною за то, что я верила в чудеса. Ну, так послушай, что было дальше. Из Фюреда на Будапешт по воскресным вечерам отправляется полтора десятка поездов, не меньше. Я села в первый попавшийся поезд — в руках у меня по-прежнему коробка с пирожными, — в головной вагон. Мне даже посчастливилось отыскать свободное место, но спокойно усидеть я так и не смогла. Как будто что толкало, влекло, звало меня… Потом оказалось, что и Паула тоже, точно по внутреннему побуждению, начала проталкиваться из конечного вагона вперед по ходу поезда. Все проходы были забиты молодежью, крики, шум, гам отовсюду; разило вином и потом, парочки висли друг на друге, теснотища была — яблоку негде упасть, однако же обе мы, работая локтями, пробивались навстречу друг другу, пропускали мимо ушей нелестные замечания, то переругиваясь, то прося извинения, пока наконец не столкнулись нос к носу, притиснутые к двери в туалет. Мы обе с радостным воплем кинулись на шею друг дружке, расцеловались, обе говорили одновременно, перебивая одна другую и уплетая пирожные, что было непросто, потому что нас вплотную притиснули друг к другу, и мы обе по уши перемазались кремом. Но я никогда в жизни не была так счастлива, как в тот момент!