Петр Ширяев - Внук Тальони
«А вдруг в шайке кипято-ок?»
— Зажмуряйся, ну! — командовал Димитрий, поднимая над его головой шайку; окатил и погрузился в таинство приготовления мыльной пены. Бурмин сидел и отплевывался от воды, скатывавшейся с головы и попадавшей ему в рот.
— Нешто поддать, Сергеич? — спросил Димитрий, покончив с пеной. Бурмин испуганно посмотрел на раскрытую дверку печи и торопливо сказал:
— Не надо, не надо!
— Их, и робкий ты, Сергеич, — замотал головой Димитрий, — а в пару, в нем самая польза. Пар костей не ломит, а болесть дурную гонит, ложись! — подошел он с тазом, полным мыльной пены, похожей на августовские клубы облаков в голубых недрах неба.
Бурмин покорно лег на лавку, вверх животом.
— Эх, и хорошо-о! Ну и благода-ать! — начал приговаривать Димитрий, растирая суконкой хозяйскую плоть. — Тело, она, видишь, лю-юбит, когда с умом ее трешь. Каждая жилочка радуется! Скотина, скажем, лошадь — та ничего не разумеет, стоит тебе, и не видать под шерстью у нее никакого удовольствия, а человек — он в каждой пупурышке сознание имеет… Руки-то подними, вот та-ак! Под мышкой самое скопление бывает, а у кого есть тут про-о-дух, ма-ахонькая эдак дырка, такой человек два века могёт жить, потому дыркой этой он вроде как ротом дышит…
Бурмин вдруг поднялся и сел, весь покрытый мыльной пеной. Димитрий смолк и, почесывая под коленкой, выжидающе смотрел на него.
Кашлянув, Бурмин поднял к нему глаза и спросил:
— Отец Марфы кучером был?
— Тимофей-то? А как же!
— Его Тимофеем звали?
— Тимофей Петрович, а прозвище Мочалкин! И-их, и кучер бы-ыл!
— Что?
— По всей округе первый кучер, таких теперь нигде и нету… Бородища по пупок, за заднее колесо на ходу телегу останавливал, а вино пил из миски, во-о какой был!
— Как — из миски?
— Очень просто. Выльет, бывало, четверть в миску, накрошит туда же ситнику и ложкой хлебает.
Аристарх Бурмин почти никогда не смеялся, и его смех всем запоминался так же, как запоминается исключительное событие: буря, пожар, гроза необыкновенная… И вот в понедельник в бане, сидя на лавке, намыленный, он вдруг рассмеялся. Черная борода его, с приставшими к ней клочьями пены, запрыгала, и из-под усов глянули белые крепкие зубы…
— Из миски, говоришь? — затрясся он в беззвучном смехе. — С ситным?
— Вот те крест, не вру! Из миски, и оригинально, ложкой…
— Не врешь?
— Ей-богу, барин!
Бурмин строго взглянул на Димитрия и проговорил:
— Дурак! Я давно знал, что ты дурак!
— Прости, Сергеич! — спохватился Димитрий, вспомнив, что они в бане, в понедельник, когда барином называть не полагается. — Ты хоть и без штанов, а сословие-то белое, забытье и ударяет в голову…
— В бане и перед богом все равны! — строго заметил Бурмин, помолчал и добавил:
— На том свете, может, ты будешь барином, а я поваром…
Мокрое лицо Димитрия расплылось в довольной улыбке. Он шлепнул себя по животу.
— Вот здорово-то! Кажный день буду тебе заказ там делать, чтобы лапшу куриную мне стряпал, лапшу очень я уважаю, с потроха-ами! А еще — гуся жарить. Морду с такой пишши во-о разнесет, и все тело крупитчатое сделается, кипенное, белое…
— Ты про Тимофея рассказывай! — оборвал его Бурмин.
— Да чего ж сказывать! Говорю, из миски ложкой вино хлебал.
— Деревянной ложкой?
— А то какой же? Да ведь она, ложка-то, тогда с половник была!..
Опираясь обеими руками на лавку и далеко вперед вытянув жилистые ноги, Бурмин сидел и беззвучно смеялся. Подсохшая мыльная пена делала его волосатое тело серым и словно поседевшим, а борода казалась вывалянной в паутине.
— Тридцать лет кучером ездил, — продолжал Димитрий, — бывало, наряд свой наденет, безрукавка бархатная, шапка с перьями, а к поясу — часы-ы, ну, прямо министер какой сидит, голосишше огромадный, как из бочки… Раз упал кореннику под ноги с козлов, озорно-ой жеребец был… как он его резанет задом-то, а он схватил его за ноги — да на бок, ей-богу!.. От натуги и богу душу отдал, царство ему небесное… Спор произошел у его барина с другим тоже барином, графом, — был такой граф Пускевич. «Мой, говорит, Тимофей на полном ходу тройку, что ни на есть отбойную, на задницу посодит». А граф засмеялся и говорит: «Никак это невозможно». Тут и произошел спор промеж их на тыщу рублей. Да-а! Запрягли самых злеющих лошадей и выехали в поле на пар. Тимофей, как полагается, сел на козлы да как зареве-ёт, они и понесли-и и понесли, батюшки-светы-ы! Граф и кричит: «Стой!» Тимофей уперся, подножка у козлов — хрясть, — а они несут. «Стой!» — кричит опять граф. И опять Тимофей уперся, весь кровью налился; пояс ременный — лоп! ворот у рубахи со всех пуговиц — ло-оп! безрукавка в плечах и по спине — лоп!.. И из ушей кровь брызнула. Посадил тройку всю как есть, и… кончился. С козлов так и не слез, на козлах и кончился, от натуги, видишь, все нутро в нем оборвалось; ну, тут граф, конечно, с полным конфузом Варягину барину тыщу рублей в ручку передал…
Бурмин долго молчал после рассказа Димитрия; смотрел на свои вытянутые жилистые ноги и о чем-то думал.
— Давай теперь спину натирать буду! — сказал Димитрий.
Бурмин кашлянул, но ничего не сказал и покорно лег на лавку вверх спиной. Как настоящий банщик, Димитрий начал выделывать над ним разные фокусы: тер, мял, пришлепывал и гладил, выбивал ребрами ладоней какой-то такт, словно рубил котлеты, снова мял и пришлепывал, кряхтел и не переставал приговаривать:
— Эх, и благодать! Эх, и хорошо! Ну и приятность! Ну и знаменито! Во-о ка-ак, у-у-ух!
Словно не он, а его растирали и мяли, доставляя ему величайшее наслаждение.
Бурмин лежал без звука, и его длинное, вытянутое тело, безвольно шевелившееся под руками Димитрия, казалось телом мертвеца, над которым издевается озорной мужичонка.
Тяжело дыша, Димитрий, наконец, кончил и сказал:
— Теперь ты передохни малость. Посиди, а я маленько поддам, сам попарюсь…
Забравшись на верхнюю полку, он заблеял по-козлиному от удовольствия:
— Во-о где, Сергеич, благода-ать-то-о-оо!
Бурмин с любопытством смотрел, как Димитрий нахлестывал себя веником, и на лице его было недоверие к испытываемому Димитрием удовольствию. Он никогда не мог решиться на это, и удовольствие Димитрия и прочей дворни от парки и веника объяснял наследственной привычкой русского мужика к розгам…
В предбаннике, одев Бурмина и одевшись сам, Димитрий вытер узелком с грязным бельем распаренное говяжье лицо и почтительно распахнул дверь в яркий, солнечный день, показавшийся после жаркой полутемной бани иным, радостно-светлым миром.
— С легким паром, барин!
Бурмин достал из кармана приготовленный новенький двугривенный и, как это всегда делалось по понедельникам после бани, не смотря на Димитрия, опустил монету, как в церковную кружку, в угодливую руку Димитрия, сложенную ловким ковшиком.
На крыльце кухни с тазами и суконками сидели Даша и Адель Максимовна в ожидании, когда Бурмин пройдет в дом. Они пользовались привилегией мыться в барской бане сейчас же после барина…
5
С того дня как серая Лесть была куплена и, казалось, надолго водворилась в конюшне Лутошкина, Филипп перестал опаздывать на утреннюю уборку, чаще стал умываться и, неожиданно для всех, почти перестал пить и купил себе новый картуз с широким лаковым козырьком, как у Митрича.
Филипп жил вместе со своей сестрой в двух тесных, и грязных комнатах на Масловке. Нюша почти не видела брата. Приходил Филипп поздно, уходил чуть свет, и лишь в дни особенно тяжкого похмелья он проводил полдня, а иногда и весь день дома. И этот день начинался так:
— Нюша!
— Чего тебе?
— Нюша!
— Ну, что еще?
— Нюш, ты думаешь, отчего я пью.
— Пьянчужка — вот и пьешь!
Филипп вздыхал горестно и с присвистом и, спустив с кровати ноги (спал он, не раздеваясь), начинал шарить по карманам.
— Чего ищешь-то?.. Все ведь оставил у Митрича! — говорила с сердцем Нюша. — Вчерашнего дня ищешь?!
Молча Филипп продолжал поиски и, ничего не найдя, зябко съеживался и замолкал. Тогда Нюша приносила ему стакан водки и кислой капусты.
— Вот ты говоришь — пьянчужка, — оживал Филипп, отхлебнув водки, — а того не понимаешь: пью я совсем наоборот!
Отхлебывал еще, жевал капусту и откашливался,
— Пью я от несоответствия! — убежденно договаривал он и, так как Нюши уже не было в комнате, шел к ней на кухню.
В клубах пара, согнувшись над огромным цинковым корытом, Нюша стирала белье. От плиты и бурлящих на ней чугунов в кухне было жарко и влажно, как в тропиках.
Филипп, выбрав местечко, свободное от грязного белья, ворохом лежавшего на полу, утверждался на нем и начинал рассказ о знаменитой гнедой кобыле Потешной, на которой он два года тому назад выиграл приз. Потешная была поставлена в конюшню Лутошкина мелким охотником, новичком в беговом деле. Как призовой материал кобыла была безнадежна, но, уступая настояниям владельца, жаждавшего славы, Лутошкин записал ее на приз и ехать посадил на нее Филиппа. И Филипп… выиграл. Когда был дан старт, Потешная, как и ожидал Лутошкин, отпала на предпоследнее место. Первым поехал Синицын на фаворите Кракусе, за ним ухо в ухо, в ожесточенной борьбе за второе место, три другие лошади. И случилось так, что эти три, ехавшие впереди Потешной, лошади в азарте борьбы сцепились американками и вынуждены были все три съехать с круга, предоставляя совершенно неожиданно Филиппу второе место. Но этим не кончилось. Счастье не хотело расстаться с Филиппом. У Синицына лопнула вожжа. Потешная пришла к столбу первой. В тотализаторе за нее платили бешеные деньги. Владелец погиб от славы, а для Филиппа рассказ об этом знаменательном дне стал такой же необходимостью, как стакан водки в похмельное утро.