Джон Уэйн - Зима в горах
— Тебе полезно прогуляться.
— Прогуляться?
— И немножко поостыть, — добавила она.
Мотор взревел, и она исчезла.
Притулившийся на мокром склоне, пронизываемый ветром, налетавшим со свинцового моря, поселок Лланкрвис готовился к еще одной непогожей ночи. Над кромкой Ирландского моря и островом Энглси, похожим на большого всплывшего кита, все еще полыхал закат. Но здесь на мокрые склоны уже спускался мрак. Поселок Лланкрвис возник в викторианскую эпоху, в пору расцвета производства шифера, когда надо было срочно обеспечить кровом рабочих, которые трудились в сланцевых карьерах и, занимаясь одним общим делом, деля вместе тяготы и опасности, создали здесь подобие коммуны. Теперь большие карьеры, находившиеся повыше поселка, были уже почти выработаны. Правда, горстка людей все еще ковырялась там, и каждую неделю вниз откатывали по нескольку вагонеток сланца, но Лланкрвис потерял свой raison d’être[4] и, как многие подобные селения, выглядел унылым и заброшенным. Его церквушка, похожая на сарай, наверное, не производила впечатления сарая в те дни, когда туда стекались рабочие из карьеров и семьи с разбросанных по склону ферм; сейчас же, когда народу в ней всегда было мало и под сводами ее не раздавалось громкого ликующего пения, она походила на старого актера, без конца выступающего в главной роли перед пустым театральным залом. В поселке не было гостиницы, зато было две бакалейные лавки, принадлежавшие объединению бакалейных магазинов, управляемому людьми, которые никогда не жили в Лланкрвисе и не собирались даже наведаться туда; не было там ни залов для собраний, ни библиотеки, ни рыночной площади; жители постарше проводили каждый вечер, уставившись на экран телевизора, а молодежь ездила на автобусе в Карвенай или за отсутствием средств стояла группками в прямоугольнике света, отбрасываемого окном лавчонки, где торговали рыбой с жареным картофелем. Такая тут была жизнь. Если подойти к Лланкрвису с точки зрения эстетической, то можно сказать, что прямолинейная уродливость его террас как бы сочеталась с голыми склонами гор и безграничными просторами бухты. В двадцатом веке в поселке появилось инородное тело в виде красных кирпичных домов местного самоуправления, отчего, однако, он вовсе не стал выглядеть более современным.
Впрочем, пришельца, который под ветром и дождем шлепал сейчас по улице, вовсе не занимали ни эстетические, ни социальные проблемы. Роджеру понадобилось около часа, чтобы добраться сюда с того места, где Беверли покинула его, и каждый шаг, который он делал, хлюпая по грязи, лишь увеличивал его злость и дурное настроение. Сначала, перевалив через хребет и увидев внизу в надвигающихся сумерках точки света, он было приободрился при одной мысли о том, что скоро попадет в селение. Но теперь, добравшись до поселка, понял, сколь иллюзорны были его надежды. Здесь не было ничего. С таким же успехом он мог бы, кипя от злости, по-прежнему шагать по голому склону.
Уже почти совсем стемнело, а улицы Лланкрвиса освещались плохо: несколько стандартных бетонных светильников у полукружия муниципальных домов да с полдюжины старинных чугунных фонарей на главной улице, где находились церковь, почта и лавка, торгующая рыбой с жареным картофелем. Улица эта пролегала горизонтально по горе, так что Роджер, стремительно спускаясь по склону под порывами ветра с дождем, вступил на нее у перекрестка, который, видимо, являлся центром поселка, если здесь вообще можно было говорить о каком-то центре. Он быстро посмотрел направо и налево. Вокруг каждого фонаря стояла лужа света. Окно лавки, где торговали рыбой с жареным картофелем, испускало желтый свет, и фигуры трех или четырех парней и девушек внутри свидетельствовали о том, что какие-то люди здесь все-таки есть. Иначе могло бы показаться, что поселок вымер в результате бактериологической войны. Все обитатели уже вернулись домой после работы и ужинали или смотрели телевизор. Роджер не сомневался, что во многих домах делали и то и другое одновременно: ели замороженный телевизором ужин, сидя в специально предназначенных для телевизионного сеанса креслах. Они не сплетничали друг у друга в гостях. Не стояли на улице. Не горланили гимны и не спорили о политике в каком-нибудь местном клубе, потому что никакого клуба в этом поселке не было. Вот к чему привело пуританство девятнадцатого века, отказ от всяких развлечений, кроме церковной проповеди. Не к укреплению веры, не к углублению в теологию, даже не к выжиганию по дереву и не к увлечению татуировкой, а к замороженным ужинам и коммерческому телевидению.
Зубы у Роджера начали стучать. Он сделал было шаг-другой в направлении лавчонки, где торговали рыбой с жареным картофелем, — единственного благословенного заведения среди пустыни закрытых дверей и дождя. Однако ноги его вдруг словно приросли к месту. Его замутило при одной мысли о рыбе и жареном картофеле. И в ту же секунду он понял, почему. В ушах его раздался юный, беззаботный голос Беверли: «Я купила немного рыбы с жареной картошкой и съела прямо на улице». Роджер озяб, он был голоден, и вообще он любил рыбу с картошкой, но сейчас из-за горечи, которая до сих пор снедала его, — горечи, порожденной воздержанием и неудачей в своих домогательствах, он просто не мог купить рыбы с картошкой и, шагая по дороге, съесть. Не мог он, во всяком случае сейчас, делать хоть что-то из того, что делала Беверли. Он ненавидел ее, вернее, не ее, а все, что она собой олицетворяла, эту раскованность и уверенность в себе, которые были пока недостижимы для него, да, видимо, и долго еще будут недостижимы.
Он пошел дальше, оставив позади главную улицу Лланкрвиса. Поселок ничего не мог ему предложить. Возможно, это был своего рода символ, возможно, и весь мир ничего не может ему предложить. Пария в холодной мокрой одежде, с волосами, прилипшими к вискам, Роджер чувствовал, что у него даже кости ноют от горя. «Я хочу счастья, — захотелось ему вдруг крикнуть в лицо дождю. — Не могу я больше так! Дайте мне место под солнцем, дайте мне жить!» Слова эти с такою силой звучали в его мозгу, что он не был уверен, не выкрикнул ли он их. Ну, а что, если и выкрикнул? Никто не мог услышать его здесь, в этой пустыне отчаяния. Вокруг ничего — лишь сланец, да камни, да дождь, да жалкая чахлая трава, упрямо цепляющаяся за почву, которая лежит тоненьким, в несколько дюймов толщиной, слоем на голых скалах; даже все минералы и те вымыло непрекращающимся дождем. Нигде ничего, ничего. Кроме, конечно, мусора. Старые ведра, велосипедные рамы, битые бутылки валялись в каждом овраге. И даже в самом поселке. Да вот извольте: прямо перед ним, ядрах в десяти от перекрестка кто-то бросил старый автобус. Отвел с дороги и оставил на обочине, когда он отслужил свое…
А впрочем, нет, автобус-то вовсе не старый. Роджер вдруг обнаружил, что он целехонек и лишь недавно заново покрашен — блик цвета чайной розы блеснул в темноте. Он обошел его вокруг. Спереди было указано место назначения: «КАРВЕНАЙ». Значит, кто-то ездит на этом автобусе, Шины были в порядке, стекла целы. Возможно, он даже скоро отправится в Карвенай. (Горячая ванна, еда, виски.) Нет, нет, не может ему так повезти. Но пока надо хотя бы залезть внутрь и там укрыться. Если кто-нибудь окликнет его, он просто скажет, что ждет отправления в Карвенай.
Озноб снова пробежал по телу Роджера, когда он взялся за дверную ручку. Дверь откатилась. Он поднялся по ступенькам и плотно закрыл ее за собой. И сразу шум дождя и ветра стал глуше. Теперь можно спокойно и конструктивно поразмыслить, не ударяясь в истерическую жалость к себе. Этот холодный дождь начал влиять на его рассудок. «Бездомные, нагие горемыки, где вы сейчас? Чем отразите вы удары этой лютой непогоды…»[5] Вот когда он понял значение этих слов! В автобусе было тихо и сухо. Сидения обиты настоящей кожей — должно быть, это был старый автобус. В нем пахло кожей, табаком и бензином — непритязательными запахами трудовой жизни. Все это понравилось Роджеру. Ему положительно нравился этот автобус, в котором он нашел убежище, этот друг, неожиданно возникший перед ним в сырой ночи разочарования. Быть может, теперь дело пойдет на лад.
Роджер опустился на одно из передних сидений. Через некоторое время он встал, оставив после себя мокрый след, и пересел на соседнее место. Если он будет вот так пересаживаться, ему удастся в конце концов удалить из одежды воду. Это, конечно, не очень благородно по отношению к будущим пассажирам. Каким пассажирам? Вероятно, автобус уже совершил свой последний рейс. Вероятно, он тут оставлен на ночь. Но разве автобусы так бросают? Разве их не ставят на ночь в гараж? Обычно — да. Но не в таком месте. Здесь все примитивно, голо, не оборудовано. На Роджера снова нахлынуло уныние. Да, конечно, в автобусе было сухо, но не очень тепло. И если он просидит здесь несколько часов, дожидаясь, пока кто-нибудь явится и поведет автобус в Карвенай, то может получить ревматизм или еще что-нибудь похуже. Нет, лучше выйти и шагать дальше. В окна хлестнуло дождем, и Роджер вздрогнул. Неужели ничего нельзя предпринять? Может, в автобусе есть печка? Он прошел вперед и сел за баранку. Автобус был маленький, на тридцать шесть мест, и у шофера не было отдельной кабины. Он сидел по одну сторону капота, покрывавшего двигатель, а по другую сторону находилось сиденье для пассажира; дальше, как всюду, шли ряды сидений с проходом посредине. Роджер принялся нажимать разные кнопки. Первая же кнопка включила свет. И весь автобус вдруг засветился, точно корабль среди темного моря. Настроение у Роджера сразу поднялось. Когда светло, всегда кажется теплее. К тому же электрическая лампочка действительно дает тепло. Он нажал еще какие-то кнопки. На этот раз вспыхнули фары — два пальца света проткнули дождь, озарив крутящиеся капли воды. Человек сражается со стихией! Роджер почувствовал себя веселее. Но печки по-прежнему не обнаруживалось. Впрочем, если бы даже он ее и обнаружил, она все равно не станет греть, пока не включен мотор. А включить мотор невозможно. Роджер видел прорезь для ключа зажигания, но самого ключа, конечно, не было.