Катрин Панколь - Желтоглазые крокодилы
Она рассказывала, что родилась в Шотландии, во Францию приехала учиться гостиничному делу и решила остаться навсегда. Ах, этот французский шарм! Она зарабатывала на жизнь уроками пения в консерватории Курбевуа, преподавала английский честолюбивым молодым менеджерам, пекла изумительные пироги, которые продавала по пятнадцать евро за штуку в один ресторанчик в Нейи — они заказывали десяток в неделю. А иногда и больше. Ширли готовила прекрасно, лук у нее всегда получался золотистым, тесто — пышным, шоколад — нежным, карамель — прозрачной, овощи — сочными, а цыпленок — самым аппетитным на свете. Она в одиночку воспитывала сына Гэри, никогда ничего не рассказывала о его отце, а на все намеки бурчала себе под нос что-то очень нелестное о мужчинах вообще и об этом в частности.
— Ты знаешь, с чем играет твой сын, Ширли?
— Нет…
— С двумя «тампаксами»!
— Он хотя бы в рот их не берет?
— Нет.
— Вот и отлично. По крайней мере, не растеряется, когда девушка сунет ему под нос что-нибудь подобное.
— Ширли!
— Жозефина, что ты так волнуешься? Ему пятнадцать лет, он давно не ребенок!
— Если ты будешь ему все рассказывать, показывать и объяснять, для него в жизни не останется никакой поэзии.
— Поэзия, ну ее в задницу! Эту штуку придумали, чтобы морочить людям голову. Ты вот видела когда-нибудь поэтические отношения? Мне попадались только ложь да грязь.
— Суровая ты, Ширли!
— А ты, Жозефина, просто опасна для общества с твоими иллюзиями… Ну, как у тебя дела?
— Мне сегодня с самого утра кажется, что я лечу куда-то на бешеной скорости. Антуан ушел. То есть я сама его выгнала. Рассказала сестре, рассказала девочкам! Боже мой! Ширли, я, видимо, совершила большую глупость.
Она обхватила плечи руками, будто замерзла, хотя на улице был жаркий майский день. Ширли подвинула ей стул и жестом велела сесть.
— Ты не первая покинутая женщина в двадцать первом веке. Нас столько, что и не сосчитать! И, представь себе, мы очень даже неплохо выживаем. Сначала действительно трудно, а потом одиночество становится необходимостью. Мы выгоняем самца из гнезда, как только он нас осеменит, все как в животном мире. Это истинное наслаждение!
Вот я, к примеру, иногда устраиваю романтический ужин при свечах, для себя самой…
— Я в таком состоянии…
— Да уж вижу. Давай рассказывай все по порядку. Это давно должно было случиться. Гэри, тебе пора в школу, ты зубы почистил? Ох, все всё знали, кроме тебя. Даже неприлично!
— То же самое мне сказала Гортензия… Ты представляешь? Моя четырнадцатилетняя дочь знала то, о чем я и понятия не имела! Меня, наверное, считали не просто обманутой женой, но и тупицей вдобавок! Но, скажу я тебе, теперь мне на это плевать, и я думаю, может быть, было бы лучше так ничего и не знать…
— Злишься, что я об этом заговорила?
Жозефина посмотрела на подругу, на ее чистое, нежное лицо с крохотными веснушками на коротком, слегка вздернутом носу, и миндалевидными глазами медового цвета — и медленно покачала головой.
— Ну как я могу на тебя обижаться! Ты ведь бесхитростна как дитя. Ты самая лучшая в мире. А эта девица, Милена, тут вообще ни при чем! Если бы его не уволили, он бы на нее даже и не взглянул. Но теперь, понимаешь… то, что произошло с ним на работе — в сорок лет оказаться на обочине жизни — это невыносимо, бесчеловечно…
— Кончай, Жози. Ну вот, ты опять размякла. Сейчас окажется, что во всем виновата ты!
— Во всяком случае, я же его выгнала. И, наверное, зря. Я бы должна была проявить больше терпения, понимания…
— Жози, ты все путаешь. Так и должно было случиться. Куда лучше покончить с этим прежде, чем вы возненавидите друг друга! Давай, приходи в себя! Chin up![3]
Жозефина опять покачала головой, не в силах произнести ни слова.
— Вы только посмотрите на эту исключительную женщину! Она готова умереть со страху, оттого что ее бросил муж! Вперед, чашечка кофе, плитка шоколада, и жизнь покажется милей.
— Не думаю, Ширли. Мне так страшно! Что с нами будет? Я никогда не жила одна. Никогда! У меня ничего не выйдет. А девочки? Ведь мне теперь нужно воспитывать их одной, без отца. А я для них вообще не авторитет.
Ширли замерла на мгновение, потом подошла к подруге, взяла ее за плечи и, глядя ей прямо в глаза, спросила:
— Жози, скажи мне, что именно тебя пугает? Когда страшно, надо уметь взглянуть своему страху в лицо и назвать его по имени. Иначе он раздавит тебя, унесет мутной волной…
— Нет, не сейчас! Оставь меня… Не хочу думать.
— Сейчас. Скажи мне, чего ты боишься…
— Кто-то что-то говорил про кофе и шоколад?
Ширли улыбнулась и подошла к кофемашине.
— О’кей. Но ты так легко не отделаешься.
— Ширли, а какой у тебя рост?
— Метр семьдесят девять. Не заговаривай мне зубы. Тебе арабику или мозамбикский?
— Да какой хочешь… все равно.
Ширли насыпала кофе из пакета в деревянную ручную кофемолку, зажала ее между ног и начала монотонно крутить ручку, не сводя при этом глаз с подруги. Она говорила, что когда перемалываешь кофейные зерна, мысли тоже перемалываются и ложатся так, как надо.
— Ты такая красивая в этом переднике…
— Комплименты тебя не спасут.
— А я такая уродина.
— Надеюсь, не это тебя пугает.
— Откуда в тебе столько упрямства, от матери?
— От жизни… Ну что ты резину тянешь? Все думаешь увильнуть? Отвечай.
Жозефина подняла взгляд на Ширли и, зажав ладони коленями, начала говорить, быстро, сбивчиво, повторяя одно и то же:
— Мне страшно, я всего боюсь, я комок страха… Мне бы хотелось умереть, здесь и сейчас, чтобы ничто меня больше не волновало.
Ширли смотрела на нее, подбадривала глазами: давай, давай, точнее.
— Я боюсь, что у меня ничего не получится, боюсь умереть под забором, боюсь, что меня выгонят из дома, боюсь больше никого никогда не полюбить, боюсь потерять работу, боюсь, что ничего умного больше никогда не придумаю, боюсь постареть, боюсь растолстеть, боюсь одиночества, боюсь, что разучусь смеяться, боюсь заболеть раком груди, боюсь завтрашнего дня…
Давай, говорил взгляд Ширли, а ручка мельницы все вертелась, давай, вскрой нарыв, скажи мне, что же самое страшное… что мешает тебе повзрослеть, стать той самой Жози — великолепной, непобедимой, не знающей себе равных в своем Средневековье, среди мрачных соборов, крепостей и сеньоров, вассалов и торговцев, дам и девиц, клерков и прелатов, колдунов и виселиц — той самой Жози, которая так чудесно рассказывает о средних веках, что иногда мне хочется туда вернуться… Я чувствую в тебе какую-то травму, панический страх, страшный груз, что пригибает тебя к земле и мешает идти. Я давно хочу это понять, вот уже семь лет мы живем на одной лестничной площадке, ты приходишь ко мне попить кофейку и потрепаться, пока его нет дома…
— Давай, — прошептала Ширли, — выкладывай.
— Я такая некрасивая, просто уродина. Мне кажется, меня такую никто больше не полюбит. Я толстая, не умею одеться, не умею причесаться как надо… И скоро начну стареть…
— Ну, все мы когда-нибудь состаримся.
— Нет, я состарюсь в два раза быстрей. Ты же видишь, я даже и не пытаюсь что-либо изменить, я махнула на себя рукой… Я точно знаю.
— И кто же внушил тебе эти мрачные мысли? Неужто он, перед тем как уйти?
Жозефина всхлипнула:
— Да мне и так все ясно, без посторонней помощи. Достаточно взглянуть в зеркало.
— И что дальше? Что для тебя страшнее всего на свете? С чем именно ты боишься не справиться?
Жозефина вопрошающе взглянула на подругу.
— Не знаешь?
Жозефина покачала головой. Ширли долго смотрела ей прямо в глаза, потом вздохнула:
— Вот когда ты поймешь, что за страх лежит в основе всех твоих страхов, ты перестанешь всего бояться и станешь собой.
— Ширли, ты говоришь, как прорицательница…
— Или ведьма. В средние века меня бы сожгли на костре!
И правда, странное зрелище представляли собой эти две женщины на кухне, среди дымящихся кастрюль с подпрыгивающими крышками: одна, обвязанная фартуком, прямая как струна, сжимает между длинными ногами ручную кофемолку, другая — красная, вся какая-то скукоженная, помятая, говорит неохотно, поеживается, словно от холода, потом вообще замолкает — и падает на стол, рыдает, рыдает, а та, высокая, удрученно смотрит на нее, протягивает руку и гладит по голове, как испуганного ребенка.
… — Какие планы на вечер? — спросила Беранжер Клавер у Ирис Дюпен, отталкивая кусочек хлеба подальше от своей тарелки, — если никаких, можем вместе сходить к Марку на вернисаж.
— Нет, у меня семейный ужин. А вернисаж Марка сегодня? Я думала, на следующей неделе…
Раз в неделю они встречались в этом модном ресторане — на других поглядеть, себя показать, а заодно и поговорить. Вон за тем столиком шушукаются политики, обмениваясь ценной информацией, там — начинающая актрисулька встряхивает пышной гривой, обольщая режиссера, вон модель, а вот еще одна, и еще — плоские, как доски, и ноги едва помещаются под столом, а вон завсегдатай, один за столиком, как крокодил в засаде, подстерегает свежую сплетню.