Игорь Адамацкий - Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е
Но пока он еще далеко, меня ведут к нему, а я веду пальцем по стене, конечно же не замечая, что за пальцем тянется кровавый след.
Меня вводят в палату, напоминающую спортзал, зачем-то забитый до отказа железными койками; но лежащие на них люди меньше похожи на спортсменов, а больше на спеленутых младенцев разных размеров.
3Я раздвоился, а поэтому человек, сидящий в конце коридора, подошел не ко мне, а к нему и сделал ему укол. Боли он не почувствовал, только снова что-то знакомое мелькнуло в прикосновении пальцев этого человека; и волосы его напоминали волосы утопленника…
…И я все понял и не стал расспрашивать его ни о чем. Он положил мне на лоб стальное полотенце, и я закрыл глаза, чтобы видеть только себя. Но я видел и пляж. И его, но уже не в белом халате, а загорелым и голым; он был красивее меня: на этом-то я и попался. Стоял почти засороковой июль, какой я и назвал тому кретину в лохматой шапке. Я долго повторял это число про себя, пока не понял, что угасаю. Я угасал вместе с пляжем и уходящим к воде моим стройным братом, будто бы он действительно был моим братом, а пляж — пляжем и будто бы моя любовь действительно была любовью, а не предсмертными судорогами, а его уход в далекую воду был не уходом, а приближением к тому дереву, под которым я сидел и думал или бездумно лежал, как моя любовь, которая сейчас тоже лежит (а может, и спит) в чужой постели и не зовет меня: она словно усохла и дряхлой, незнакомой старушкой завернула за угол дома. И нет ее…
4Когда я проснулся, то вдруг сначала почувствовал, а потом (но без ужаса) осознал, что ум души остался во сне, что во сне он покинул меня. Я лежал под одеялом холодный и холодно размышлял: «Неужели тебе так уж и важен ум души твоей?»
Но посторонний голос говорил: «Фиалки, маки, маргаритки, это так: ум души никогда не покинет тебя, даже если ты по-настоящему лишишься рассудка. Поэтому тебя и привезли сюда, привезли, чтобы ты осознал и осмыслил сумятицу мыслей и чувств. И я скоро вернусь к тебе, очень скоро…» — Так говорила Мария?
5И он лежал, закрыв глаза, не боясь, но предчувствуя приближающееся раздвоение… Какой-то посторонний звук, от голоса ли или от щелканья шлепанцев по коридору, пружинил его тело, так что оно задрожало, а внутри все заныло, но не больно, а сладко, как в прошлом. И опять посторонний звук. «Может, это птица за окном долбит клювом заледеневший карниз, словно мое сердце?.. И ей никак не достучаться». Тогда он чуть отогнул одеяло с левой стороны, и птица смолкла, а он увидел женскую грудь под одеялом и тут же прикрыл ее…
За окном было бело, и кто-то сказал из угла палаты, что сегодня воскресенье, зимнее и свежее, как мороженое, воскресенье. Тогда тоже было воскресенье, но только засорокоиюльское, яркое и пляжное. Финский залив яркими блестками слепил глаза, и я надел темные очки, и они не только оберегали мой осторожный и затаенный взгляд от постороннего мира, но и давали возможность беспрепятственно восхищаться стройностью твоего тела, на котором вспыхивали капли росы после недавнего купания: вот — на плечах, на спине и ногах. Потом я смотрю, как ты уходишь к заливу, и я заклинаю твое далекое, плавающее в бесконечном водном пространстве сердце: оно ведь не откликнется на мой зов — оно будет плавать, подчиняясь твоему упругому, сильному телу, взмахам загорелых рук и радостному оскалу зубов, которыми ты сгрызаешь по кусочку мое собственное ненасытное и — да! — жестокое сердце.
Ты уже маленькая точка на воде.
Но вот точка стала обретать формы твоего тела — ты опять приближался ко мне. Волосы облепили твою голову темными, каштановыми водорослями. И мне на секунду кажется, что передо мною — утопленник…
Что потом я чувствую — не соображаю ни умом, ни сердцем; может, я чувствую нежность к тебе или к себе — жалость; и я громко смеюсь (так воют собаки по умершим друзьям человеческим); а громко смеясь, можно тихо рыдать, защитившись очками… Я хотел было снять очки, но не сделал этого. Я уже возненавидел твой облик, вернее, свое дикое и неуемное желание любить. Вообще любить кого бы то ни было. Но та оказалось страшным лукавством… Будто что-то вообразив, до этого времени невообразимое, я вцепился в железный окоем кровати и завыл, а маленькие капельки крови стекали и, фильтруясь, как через песочные часы, капали не только каплями, но уже и словами:
«Ты жаждешь смерти своих ближних потому, что не можешь справиться со своей любовью. И даже не смерти ты жаждешь, а уродуешь и насилуешь ближних своих, нисколько не прислушиваясь к тому, что называется на их языке любовью и ненавистью. И тогда ты с новой силой и радостью творца создаешь орудия доселе невиданных пыток и играешь другими жизнями, как право имеющий… А какое право у них? Они — лишь подчиненные, они — солдаты твоей любви. Ты любишь, как убиваешь: ты пытаешься привинтить человека к себе такими гайками, под которыми трещат его кости. И только потом, когда игрушка разломана и стало известно, что там внутри, ты хохочешь и плачешь одновременно, так и не решив, что же правильнее…»
6Он затих после того, как в него опорожнили шприц. Действие укола схоже с ситуацией, в которой человека привязывают к лошади, скачущей во весь опор, а затем стреляют в лошадь — и былое становится явью. После укола он больше не подпускал к себе медбрата Сергея с волосами утопленника. Рядом больше никто никого ему не напоминал. Он сдался, расслабился и заснул. Когда же проснулся…
7…Когда я проснулся, то сразу же подумал о Марии. Я стал ластиться к ней, как напроказивший домашний кот. Я не люблю Марию, но, предчувствуя ее близость, медленно и торжественно приподнимаю одеяло… И — да! Сегодняшнее воскресенье было действительно воскресением, но совершенно в другой ипостаси. Под одеялом я увидел спело-белые женские груди с припухлостями уже не устрашающе-коричневых, а розовых сосков и сразу же сообразил, что вдруг стал тобой, моя Мария. Единственное, что меня не устраивало, — твоя любовь к Сергею. Но об этом подумал я нехотя — даже не подумал, а отметил в сознании, как промелькнувший мимо неясный предмет. Я украл у тебя твое тело, Мария, и воскресил его своим собственным. Быстрым движением руки я скользнул по груди и скатился вниз, где меж своих привычно волосатых ног обнаружил нежную гладь, а дальше…
Губы притягивались и будто что-то желали охватить. И тут же прибежал медбрат (опять же Сергей) и приложил к разгоряченным его губам стальное полотенце, которое тетушка Вася…
Если бы ему дали время, он, может быть, сотворил бы мир заново, но он не мог точно знать, что вскоре, вопреки всем законам, установленным нелюдьми, пальцами исследовав свой теперь уже женский лобок, он будет отбиваться от мощных крыльев влетевшего в открытую форточку огромного птенца, клюв которого устремится в его слабеющее, взмокшее от борьбы междуножье, и произойдет то, чему нельзя помешать: он впустит в себя вздрагивающий от желания птичий клюв.
В горле его заклокотало, а дальше…
8Ни о чем, конечно же, он не сожалел. Он только пытался припомнить что-то очень нужное и важное, что охраняло его от всех невзгод и тревог все эти длинные годы… Но как только он стал думать внимательнее, то догадался, что воплотил то, чего не воплотить человеку в обычных условиях: вместе с душою во сне он потерял и все свое личное, а возникло… Обе руки скорее торжественно, чем скорбно, вытянулись, как мертвецы, вдоль его заново обдуманного тела.
…Ну, конечно же, вчера, да, именно вчера — стояла дивная над летней Невой погода. Он и еще двое его приятелей, — одним из них был Сергей, который и выпросил у тетушки Васи пятерку, хотя та терпеть не могла Сергея, наверное инстинктивно чувствуя, что он может что-то надломить во мне и надолго разлучить нас с тетушкой, — решили выпить у стены Петропавловки, что и исполнили, поочередно передавая из рук в руки сначала одну бутылку красного вермута, а после другую. Затем пришла идея освежиться в невской воде. Уже почти потухли и стухли белые ночи, так что в наступившей июльской темноте плечи, ноги и руки взлетали вверх, будто приветствуя и заманивая черные небеса и дразня их. Его смешной пес скотчтерьер — тоже Вася, — которого тетушка Вася-Бася-Василиса кормила, чавкая вместе с ним, колбасой, сейчас терся шершавым носом о ноги Сергея и различался коротколапым привидением, в котором угадывался тайный смысл предстоящей дьявольски-искусной метаморфозы… Пес поднял свою умную морду и сказал, что, когда двое снимут трусы, он гавкнет два раза. «И тогда я тоже могу снять трусы?» — спросил я. «Да», — ответил пес, ибо заранее знал, как устроен его хозяин, стеснявшийся раздеваться при всех догола. Призрачно вспыхивали в ночи ягодицы моих приятелей. Вот десятикопеечными полыхнула под дальними фонарями невская вода, в которую с шумом бросились два тела. И тогда я разделся. Пес отчаянно завизжал, глядя на меня: у меня, оказывается, уже было чуждое ему тело. А я тогда этого не заметил и побежал к воде. В воде ко мне подплыл Серега и что-то сказал. Я не расслышал, но понял, что тот все уже знает, сразу выскочил из воды и, торопливо одеваясь, стал рассуждать, что же умнее, птичий клюв или женский лобок. И только сейчас я себя разглядел. И отождествил с Марией.