Игорь Адамацкий - Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е
— Идея непорочных зачатий противна существованию Петрокрепости, — веско сказал Петр Иванович.
— Нет страны более дикой, чем Россия, — заявило Блюдо, вероятно не любившее духовых оркестров. — Во всяком случае, для русских.
— А отчего молчат Отсебятина Маленькая и Отсебятина Большая?! — спросил Петр Иванович.
— Обескуражены пребыванием не так далеко от колодца Истины, — ответила Отсебятина Большая.
Растроганный Петр Иванович перенес на колени Отсебятину Большую и стал дружелюбно гладить.
Пиво, принесенное в двенадцатой кружке, повело себя предельно нигилистически. С криком: «Пиво принято считать дюжинами!» — оно выбросилось из кружки на колени Петру Ивановичу и залило почти всю любимую Отсебятину. Петр Иванович окончательно оставил мысль о его возможном исправлении и вышел из трактира, прижимая к груди теплую и мокрую Отсебятину.
Вода сошла окончательно.
Вместе с Петром Ивановичем, обступив его плотным кольцом, вышли и осьмилетний англичанин. Белужья Башка, Осетриная Спина и Блюдо Щучины. Но перед самым домом Петр Иванович заметил, что остался совершенно один.
— Оно и к лучшему! — решил он, вошед к себе и рухнув на постель.
Утром, восстав ото сна, Петр Иванович первым делом почувствовал, что Почетной Шубы с ним нет. Он заснул как пришел — в полушубке из Отсебятины.
Шубу подменили!!!
И подменил (в чем не было ни малейшего сомнения) осьмилетний англичанин! Он завлек его в бесконечную беседу, напоил пьяным разнузданным Пивом и — подменил шубу!
Горе Петра Ивановича было безмерно. Скоро весь Петербург узнал о лютом злодействе осьмилетнего англичанина. Осьмилетний же англичанин как в воду канул…
И тут свершилось чудо.
О горе своего верного слуги узнает государь, пурпурное сердце его трогается Высочайшим сочувствием, и державным Манифестом он повелевает считать полушубок Петра Ивановича из Отсебятины Почетной Шубой с Собственного Его Императорского Величества Плеча, воздавая ей соответственные почести, причем зри не форму, но суть…
Таковым бессмертным актом завершилась любезная нам Эпопея.
А куда же подевалась истинная государева шуба? — спросит читатель-аккуратист.
Верно, подменил ее осьмилетний англичанин! Но не буду зря поносить английскую корону, ибо сей англичанин был самозванец…
Более того, не одежды человечества носились на гнусных костях, но одежды Дьявола, в обиходе — чертовы одежды!
Черт всегда юлит по Петербургу, прикидываясь то извозчиком, то зевакой-прохожим, то дамой.
Не знаю такого времени, когда черт спит в Петербурге.
Подменив шубу, он обрадовался резко ударившему морозу, накрылся ею сам и, боясь справедливого возмездия, отправился по льду через Финский залив, где и провалился в полынью между льдин.
Однако выплыл (он и в огне не горит), хотя шубу потопил.
Шуба после шторма выплыла на берег шведский. Шведы ее просушили и представили ко двору, где она и была разнесена на лоскутья во время одного из Экспромтов, имевшего при дворе быть.
1979
Валерий Холоденко
Мост
Из книги моих преступлений
Посвящается духу З. Н.
«…И фантазия, эта дерзкая обезьяна чувств, морочит своими странными ужимками наше легковерие».
Часть 1
Сначала было так, как бывает — бывает не у всех, но… Мария мне сказала, что у меня хроническое недержание мочи. Она, конечно, имела в виду другое, но сказала именно это, именно так. Мы пили дешевое и отвратительное вино, затем пошли подышать свежим воздухом, и я мочился с моста Лейтенанта Шмидта, потом плакал и вспоминал свою тетушку Васю (Басю, она же — Василиса) и многое другое. Я бы ничего такого не вспомнил, если бы раньше мне не приходилось переходить через всевозможные мосты в разное время года и под разными предлогами. Один раз я чуть даже не бросился вниз с Литейного моста, но меня удержали, хотя бы я, так и эдак, не прыгнул. А тогда все скоропостижно началось с того, что предпостройкома того учреждения, где мне приходилось служить, сказал мне что-то, чего я не запомнил, но запомнил, что я ответил ему фразой, какой обычно зря не бросаются люди моего круга. Люди же его круга обычно меня не любят даже на далеком расстоянии: им кажется, что я выпадаю из их строя. Но в этом они меня могли бы и не убеждать — сам знаю, потому как досуг провожу в одиночестве, а это значит… Да что тут объяснять!
1Я спрашивал, но, отчаявшись услышать то, что хотел бы услышать, обреченный если не на смерть, то на повседневную скуку и загнивание человек, я — помню — что-то выкрикивал в пустоту, потом опять спрашивал и умолял ответить близких мне людей: «Я бредил?» — «Нет, дорогой, ты был с нами». И я плакал от счастья, что был с ними. «Неужели ваша любовь так сильна, что вы бредите вместе со мной рядом?» — «Близкие люди всегда бредут рядом и бредят вместе», — был ответ. «Разве мой рыженький братец тоже способен на это?» — «На это способны все, кто тебя любит, а мы любим тебя. Но тебя увезли от нас, приехали, ввалились втроем в комнату и тут же стали задавать тебе идиотские вопросы. Ты морщился: еще бы — задавать человеку вопрос, какое сегодня число, — это одно и то же, что разбудить его среди ночи и спросить, человек он или нет… Я бы на твоем месте поступила точно так же». — «А как я поступил?» — «Ты назвал число, перевалившее за сорок, и не угадал. А они зачем-то вели счет дням и часам, и твой ответ им не понравился, особенно одному из них, черноглазому в лохматой шапке: его всего так и передергивало от твоих ответов. Потом они перемигнулись и потащили тебя к выходу, хотя ты и не упирался. Но им, по-видимому, доставляло удовольствие — не вести тебя, а тащить». — «А кровь — сияние было на моих пальцах?» — «Да», — был ответ.
2Машина мягко пружинила, как матрац. Долго мы ехали так, пока машина не остановилась у окон мрачного дома. Меня вывели очень осторожно на этот раз, видимо, я превратился в дороге в некую хрустальную вазу, и они боялись, что я разобьюсь. Но я этого не боялся.
— Уберите руки, — только и попросил я.
Они убрали, и я почувствовал, что из пальцев опять пошла кровь. Я стал осматривать сугробы. Посиневшие, они стояли в мой росту подножия мрачного дома. Во многих окнах горел свет, наверное, от этого на сугробы свалились яркие оконные рамы. Я наступил на одну из них, и снег окрасился живой кровью.
В вонючем, но теплом помещении черноглазый в лохматой шапке разделся: на нем был белый халат. Он сел за стол и стал что-то писать, то и дело задавая мне каверзные вопросы. Потом опять писал и задавал вопросы. Например, он спросил, сколько мне лет.
— Много, — ответил я, или кто-то за меня ответил ему, — мне так много лет, что, когда вас не было, я уже был, а когда вы умрете, я все еще буду.
Он этого не записал, а кивнул тем двоим, что стояли эскортом слева и справа от меня, будто я уже умер и лежу в мавзолее.
Но если я и не умер, то обращались со мной как с покойным: раздели догола, но не уложили, а повели. Я не стал ничего прикрывать даже тогда, когда очень маленькая и седая женщина, похожая на скомканную простыню, помогла мне забраться в эмалированный белый гроб и, включив душ, стала мыть мое уставшее тело какой-то дикой рукавицей, сшитой из полотенца. Мне все это показалось странным: ведь я стесняюсь показываться голым перед чужими людьми. Потом вошла, очень быстро вошла, вся белая медсестра, молодая и, на мой взгляд, по-лошадиному красивая… Но я опять не прикрылся и увидел на ее лице что-то вроде страдания, а когда я вижу страдание на лице женщины, мне очень хочется разделить это страдание на две части; причем одну, большую часть, я обычно оставляю себе. Наверное, поэтому я увеличился, как вертикальный холодный шприц в ее левой руке. Белая медсестра, качнув черной гривой, зашла стыла и воткнула мне иглу чуть ли не в бок.
Меня кое-как одели, только кальсоны не натягивались полностью — ОН им мешал, потому что именно ОН разделил страдание на лице медсестры, которая теперь, уже как красная лошадь, отцокивала своими каблучками прочь. А большая половина страдания осталась моей.
Но вот зашлепали ступени под моими, можно сказать, домашними тапочками, точь-в-точь тапочками одного моего двухсаженного друга, который мне как-то предложил их надеть, а сам взобрался на бабу и улетел с ней в Австралию. По-моему, его звали Сергей Златовлатов. Он улетел, а я вот остался. И передо мной вытянулся и замер мертвый и черный, с одной лампочкой, тускло освещающей откуда-то сбоку, откуда-то из-за угла, коридор… Коридор упирался в ботинки сидящего в глубине мужчины, почти юноши, почти мальчика, почти гномика. Скоро я приближусь к нему, разгляжу его, и он покажется мне почему-то знакомым, но только называться он будет медбратом, будто бы братом можно называться… Да, именно своего брата я и вспомню, взглянув на его лицо, и буду звать его так же, но только шепотом. А он, видимо, расслышит то, что шепчут губы, и станет доброжелательнее относиться ко мне, нежели к другим: тайком подсовывать сигареты и спички и отправлять письма, написанные неизвестно кому.