Юрий Вигорь - Арбат
— А вот уже один есть, — кивнул Гоголь на поручика Лермонтова.
— Да какой он вояка, — пустил пренебрежительно дым Тарас Бульба из бронзовой трубки. — И стрелок он неважнецкий. Его самого убили на дуэли.
— Но я же теперь бессмертный, — обиженно заметил голосом завзятого дуэлянта Михаил Юрьевич. — Я всегда был возмутителем спокойствия. Государь император Николай Первый во мне видел личного врага. Я всегда находился в оппозиции к власти. И тем более я презираю сегодняшнюю неконструктивную власть, посадившую Русь на валютный крючок!
— Презрения мало, голуба, — сказал примирительно Тарас Бульба. — Нужна стратегия. Сеча нужна. Дружина добра. Ну явитесь вы на Крымскую набережную, на кладбище памятников, а там почти все политические… Только одних Ульяновых тридцать шесть идолов. Два Щорса. Два Баумана. Три Клары Цеткин. Пять Карлов Марксов. Один Юлиус Фучик, ну да он у нас ни к селу ни к городу. Они ж поднимут такую смуту, эти коммуняки чертовы. Живые не сумели сладить с Ельциным, а тут гранитные. Куда им развернуться… Ну Дзержинского я беру на себя, у меня с ним старые счеты, пострелял немало казачков этот гусь… Да вот незадача — дельных мужиков ни там ни сям нет. Нечего там делать, Николай Васильевич, на этом кладбище политическом. Городские нормальные памятники надо на свою сторону привлекать. Пушкина Александра Сергеевича. Он же при жизни был вашим первейшим другарем. Его и зовите самым наипервейшим. Потом гранитного Михаила Юрьевича Лермонтова. Потом можно взять в компанию мужичков Маяковского и Есенина. Главное — Сереге вина не подносить. Он боевой мужик. А Владимир Владимирович сойдет за кошевого, он могутный, весит триста сорок шесть пудов, это солидный боец. А еще я б покликал солдатиков с памятника павшим под Плевной. У них и оружие есть… Можно «Рабочего сезонника», он не оторвется от коллектива… Ивана Федорова возьмем как агитатора-пропагандиста, он добре умеет задуривать мозги и начитан не хуже вас, Николай Васильевич. Опять же люди нашего стану — Суворов и Кутузов, Барклай де Толли, Багратион, Нахимов, Тотлебен. Не забыть бы офицера Льва Николаевича Толстого…
— Спился он совсем, — сказал грустно Гоголь. — Окружили его со всех сторон три ресторана азербайджанских в «Доме Ростовых», с утра до вечера сплошные попойки, вино льется рекой. Граф и не устоял. Сколько лет хранил твердость, а тут возьми и сорвись. Он ведь еще в тридцать лет дал зарок не брать в рот хмельного. Из-за этого чертова зелья прокутил имение матушки…
— А может, в Москве другой монумент Льва Николаевича есть? — спросил Тарас Бульба.
— Нету второго, — ответил с тоской Гоголь. — Обещал соорудить Зураб Церетели, да обманул. И с Мишей Булгаковым зря он народ обнадежил.
— Ну тогда у нас вся надежда на Юрия Долгорукого, — сказал поручик Лермонтов. — Он один всю мэрию задавит. А за ним ведь еще и полки ратников.
В изножье памятника Гоголю бронза зашевелилась, слегка припухла на барельефе с фигурами, и на постамент вылущился бронзовый Хлестаков, отбиваясь от кого-то, державшего его за фалду сюртука.
— Да оставьте вы меня, пенкосниматель, — раздраженно сказал он. И тут же следом за ним из барельефа вылущился бронзовый Чичиков.
— Господа, господа, не слушайте его, — сказал быстроговоркой Чичиков. — Он ничего дельного не присоветует, этот щелкопер и выжига, а у меня есть дельный проект, я слушал ваш разговор и все успел обдумать. Революции, господа, а особенно революции нравов делаются не так. В любой политической игре не следует пренебрегать даже слабым союзником, даже заплесневелым союзником. И для меня весьма странно, господа, почему вы безоговорочно решили отказаться от участия в борьбе за правое дело совместно с политическими монументами и многоликим Ильичем, который приходится нам в известном смысле даже родственником, ибо Ильичей изваял господин Андреев, наш творец, вечная ему слава, в 1927 году. Остальные политические памятники — и та же Клара Цеткин, и Карл Маркс, и деспот Дзержинский — нам хоть и не родственники по батюшке, но как бы собратья по цеху и всегда могут сгодиться в политической игре, только надо их перехитрить. Тот же Ильич говаривал, что не следует пренебрегать попутчиками. А расстаться с попутчиками можно завсегда на определенном этапе. И совершенно не обязательно потом делить с ними власть. А вот обнадежить надобно. Ведь кому сказать — тридцать шесть Ульяновых. Это же тридцать шесть политических гаубиц. Кроме того, Ильич прекрасный мистификатор. Путин против него просто школяр, школяр без фантазии, а политика без фантазии — это пшик, несмотря на то что у него пятьдесят шесть советников и триста прохиндеев в администрации. Ульянов их всех передушит, как клопов. Только надобно дать ему и народу новые лозунги. Без лозунгов нынче нельзя. В лозунговости вся сила русской политической борьбы. Американцам они ни к чему, а русскому человеку надобна приманка яркая перед глазами. Надобен простой, но ясный манок. Куда идти и за что бороться, кого грабить, кого вешать, кого боготворить. Ельцин обмишулился, думал проскочить на авось, забыл о лозунгах, потому как малограмотен. Вот и завял. Да и Путин не знает, что на них писать. Ему некуда вести народ. Нет четких ориентиров. А лозунги нужны наипростейшие: «Россия — для бедных», «Бензин — автомобилистам», «Землю — дачникам», «Молоко — матерям и младенцам», «Кашу — старикам от воли», «Тюрьмы — ворам», «Реки — рыбакам», «Моря — купальщикам и матросам». Простота важна и внятность. За такими лозунгами наш народ пойдет непременно.
— А всех приватизаторов надобно повесить! — сказал со злорадством Хлестаков.
— Опять же неверно, — остановил его деликатно Чичиков. — Приватизаторы нам тоже сгодятся на хозяйстве. Надобно только на три месяца посадить их всех писать мемуары под прокурорским надзором, чтоб честно делились опытом — кто и как разбогател, где и сколько наворовал, кому сколько дал взяток. И они, став беднотой, тоже возрадуются нашим лозунгам. А мы им снова дадим возможность участвовать в приватизации. Главное дело, чтоб машина не стояла на месте и все вертелось, чтоб все людишки были при деле и каждый самомалейший винтик был смазан, а не забыт, не заржавел, не чувствовал себя обиженным… И всех особо честных приватизаторов надо премировать. А жулье — отправить строить БАМ или другие железные дороги в Сибирь, Сибирь нам пригодится. Границы все временно закрыть, а с заграницей работать по безналу исключительно. И чтобы в правительстве ни единого бывшего члена КПСС и ВЛКСМ. Пусть эти господа трудятся на заводах и в колхозах. А землю давать всем, кто ни попросит. Год-другой не вспахал — забирать назад. И нечего с законами мудрить. Ведь вся беда в том, что нет здравого смысла на Руси. Оттого и вся путаница или путаница… Ни у кого нет самомалейшей веры в завтрашний день. Молимся на доллар, на иностранную бумаженцию. И она пляшет под чью-то указку. На каждом углу вроде как счетчик, отмеривающий русскую жизнь. Да от такого недолго и заболеть. А я б повсюду ввел золотой неразменный червонец!
— А что, есть ведь и впрямь резон в его словах, — почтительно рассмеялся Лермонтов.
— Это только на первый взгляд, на первый неискушенный взгляд, — проговорил снедаемый завистью Хлестаков. — Этот господин мастер выдумывать прожекты, однако все они на ходульных ногах и — чуть тронешь — рассыпаются в прах. У меня есть идейка получше: пригласим «Юрия Долгорукого», «Сезонного рабочего», «Красноармейца», «Сеятеля» и, разрушим за одну ночь эту чертову «Грузинскую кухню». А еще лучше — вынести ее за город. Пусть себе там коптит…
— Тоже дельная мысль, — добродушно засмеялся Гоголь. — А сейчас, Панове, надо собираться в путь. До первых петухов мы достигнем Оки, а там через два дня будем снова в Москве на Арбате. Небось уже обыскались нас. Глядишь, кого-нибудь другого поставят на мое место или в аренду грузинам сдадут… Вы, Михаил Юрьевич, не беспокойтесь, найдем и вам почетное местечко в Москве.
29
А ничего не подозревавшая Москва продолжала жить своей сложной, суматошной, дерганой жизнью. Карен и Нурпек по-прежнему расширяли цветочную торговлю, ставили все больше незаконных лотков на Арбате и Новом Арбате, дружили с ментами, открыли новую конфетную сеть лотков и еще три туалета на углу Никитского бульвара и Нового Арбата, где прежде стоял дом конногвардейца князя Шаховского, а еще прежде, до знаменитой эпидемии чумы в Москве в 1771 году, было громадное кладбище с захоронениями чумных, тянувшееся до нынешнего Дома дружбы.
Гоголь томский молчаливо наблюдал за всем происходящим и особенно за тем, что никто из азербайджанцев ни копейки налогов в московскую казну не платил, как, впрочем, не платил и Сеня Король, и Акула Додсон, и братья Брыкины, и даже член «Партии духовного наследия» Подмалинкин. Платил налоги только Ося Финкельштейн, потому что он был перестраховщик и боялся всего на свете. И правильно делал. Ему было чего бояться. Его жалоба на имя президента с замысловатой резолюцией: «Рекомендуем привести лотки в соответствие с вышеуказанными рекомендациями на президентской трассе» — попала в управу «Арбат», и там быстро вычислили, кто был ее автором, с помощью Акулы Додсона и того же Сюсявого. И Акула Додсон даже не поленился побывать в Кутафьей башне и побеседовать с женщиной-капитаном Татьяной Алексеевной. Но больше всех были недовольны этой жалобой Карен, Нурпек, Садир и Закия. Они побаивались проверки службы ФСО и ФСБ. То есть они не боялись капитана Дмитрия Подхлябаева и майора Подосиновикова, это были как бы свои, «одомашненные» люди, как своими людьми были все арбатские менты, но могла быть проверка свыше, и неизвестно, удастся ли договориться, а если не удастся, то лотки придется сносить и, может быть, убирать тонары с цветами от дома два и угла Никитского бульвара, и тонары с Воздвиженки, и со Смоленской площади, а это такие убытки, это такие бешеные деньги, что просто страшно сказать, потому что один цветочный тонар даже в плохие, нудные, дождливые дни приносил не меньше десяти тысяч прибыли. И жалко было уходить с накатанного пути, жалко было терять наработанное дело, и не идти же вкалывать на завод за копейки и становиться нищим стахановцем-многостаночником. А во всем был виноват этот упрямый еврейчик Ося Финкельштейн. И он-таки должен был за это ответить. Он должен был исчезнуть навсегда к чертовой матери с Арбата. И его приговорила братва на сходке. Из Подмосковья приехал свой ушлый человек. Не то чтобы киллер-мастак, а так, дилетант-убийца. Он подошел сзади в толпе к Осе Финкельштейну, когда тот беспечно шел по подземному переходу, сделал короткий, быстрый, жесткий удар длинным шилом в бок и, не останавливаясь, даже не обернувшись, настолько он был уверен в своем мастерстве, отправился дальше быстрой, легкой походкой ничем не примечательного гражданина кавказской национальности. Никто даже не запомнил его лица — с пустыми ястребиными глазами и чуть опущенными тонкими уголками губ, с мясистыми набрякшими веками и густыми черными бровями. И никто никогда не узнал, что его зовут Найтик. Таких азербайджанцев Найтиков в Москве были сотни и тысячи. Мало ли всяких Найтиков на Руси!.. И душа Оси, очень удивившись этому внезапному облегчению, отрешению от земных мелочных забот, вознеслась в космический эфир, и только там Ося осознал, что все его обиды и боль ущемленного самолюбия были ничто, это были тлен и шелуха бытия и надо было уметь смиряться и прощать, потому что переделать мир, этот грязный мир торговли и мелочной политики, — просто нереальная задача, глупая, вздорная задача и надо научиться принимать мир таким, каков он есть, если хочешь жить, и попирать землю ногами, и вдыхать запах цветов, и слушать пение птиц, потому что на земле из-за погони за прибылью он уже давно не слушал пения птиц, а здесь, в эфирных райских высях, он стал быстро уставать от их назойливого щебетания и навязчивого сервиса ангелов, предлагавших ему бесплатно то пепси, то пиво «Афанасьев», то жвачку «Стиморол», от которой пухла душа. А кроме души, у него теперь ничего не осталось, и он с горечью осознал, что она маловата в сравнении с парившими рядом душами. Тут были души всех калибров и размеров, души самых причудливых конфигураций, души-кентавры, души-бизоны, души с человеческим обликом.