Габриэль Маркес - Сто лет одиночества
От Макондо остались одни руины. Из уличных болот торчали обломки мебели, скелеты животных, увитые красными лилиями – последние воспоминания об ордах пришельцев, бежавших из Макондо так же сломя голову, как они катили сюда. Дома, росшие с поразительной быстротой во время банановой лихорадки, были покинуты – Банановая компания убрала все свои постройки. От прежнего городка-курятника за металлической решеткой остались груды хлама. Деревянные коттеджи, тенистые террасы, где тихими вечерами играли в карты, были, казалось, заранее снесены тем предреченным ураганом, который годы спустя сотрет Макондо с лица земли. Единственным следом человеческой жизни, сохраненным прожорливой водой, стала перчатка Патрисии Браун в автомобиле, который позже был задушен анютиными глазками. Зачарованные земли, где бродил Хосе Аркадио Буэндия во времена основания Макондо и где затем зеленели роскошные банановые плантации, превратились в трясину, забитую гнилыми корневищами, а на открывшемся далеком горизонте в иные годы можно было увидеть тихие пенные взлеты моря. Аурелиано Второго охватило величайшее уныние, когда в первое же воскресенье, облачившись в сухую одежду, он вышел посмотреть на город. Те, кто пережил катастрофу, те самые, кто жил в Макондо до того, как на город налетела буря Банановой компании, сидели посреди улицы, наслаждаясь солнцем. Их кожа еще была зелена, как плесень, и пахла затхлостью сырых чуланов, не просохших после дождя, но в глубине души они были рады, что остались в своем родном городе. Турецкая улица стала такой, какой была раньше, в те времена, когда арабы в своих шлепанцах и с серьгами в ушах, колесившие по свету и менявшие мишуру на попугаев, нашли в Макондо тихую пристань, где наконец можно отдохнуть кочевому народу от его тысячелетних скитаний. По прошествии дождей товары на базарах истлели, вещи в открытых лавках поросли мхом, лотки оказались источены термитами, а стены покоробились от сырости, но арабы третьего поколения сидели там же и занимались тем же делом, что и их отцы и деды, молчаливые, невозмутимые, неподвластные временам и бедам, такие же живые или такие же мертвые, как после эпидемии бессонницы или после тридцати двух войн полковника Аурелиано Буэндии. Их душевная стойкость так поражала на фоне обломков игорных столов, лотков для фританги, стрелковых тиров и шатра, где толковали сны и предсказывали будущее, что Аурелиано Второй спросил арабов со своей обычной прямотой, какого черта они не утонули и каким таким способом живыми выбрались из потопа, и все, один за другим, у той двери и у этой, ему загадочно улыбались, вперив в него мечтательный взгляд, и не сговариваясь одинаково отвечали:
– Вплавь.
Петра Котес была, наверное, единственной уроженкой здешних мест, у которой было сердце араба. На ее глазах ливни и бури разметывали ее конюшни и хлева, но дом ей удалось сохранить. В последний дождливый год она упрямо звала к себе Аурелиано Второго, но он отвечал, что не знает, когда вернется, хотя в любом случае принесет с собой ящик золотых монет, чтобы выложить ими ее спальню. Тогда она стала терзать свою душу, стараясь, найти в себе силу, которая помогла бы перенести ей несчастье, и из нее выплеснулась ярость, здравая и справедливая, в которой она поклялась возродить богатство, промотанное любовником и вконец истребленное потопом. Решение было таким непоколебимым, что, когда Аурелиано Второй вернулся к ней спустя восемь месяцев после ее последнего зова, она, зеленая, лохматая, с черными глазницами и шершавой от чесотки кожей, сидела и писала на клочках бумаги номера, чтобы опять продавать лотерейные билеты. Аурелиано Второй остолбенел и стоял в дверях такой изнуренный и такой тихий, что Петре Котес почудилось, будто к ней пришел не буйный возлюбленный всей ее жизни, а его брат-близнец.
– Ты сума сошла, – сказал он. – Скелеты станешь разыгрывать, что ли?
Тогда она сказала, чтобы он заглянул в спальню, и Аурелиано Второй увидел там мула. Такого же худого, как хозяйка – кожа да кости, – но такого же бодрого и упрямого, как она. Петра Котес поила его своей яростью, а когда не осталось ни сена, ни маиса, ни кореньев, привела к себе в спальню и кормила перкалевыми простынями, персидскими коврами, плюшевыми одеялами, бархатными портьерами, а также покрывалом, шитым золотыми нитками, и даже не поскупилась на шелковые кисти с епископской кровати.
Урсула очень старалась выполнить свое обещание и не умереть раньше, чем очистится небо. Проблески разумной мысли, редкие во время дождя, заметно участились у нее с августа, когда налетел горячий ветер, который душил розы и каменил болота и в конце концов раскаленной пылью засыпал весь Макондо с его заржавевшими железными крышами и столетними миндальными деревьями. Урсула плакала от обиды, узнав, что больше трех лет служила детям игрушкой. Она умыла свое размалеванное лицо, сняла с себя цветные лохмотья, сухих ящериц и жаб, приколотых к одежде, а также четки и старинные арабские бусы и впервые после смерти Амаранты без посторонней помощи встала с постели, чтобы снова включиться в жизнь семьи. Отвага ее непобедимого сердца прокладывала ей путь во мгле. Те, кто видел, как ее пошатывает, или натыкался на ее протянутую и по-архангельски приподнятую руку, полагали, что она с великим трудом держится на ногах, но и думать не думали, что она слепа. Ей не нужны были глаза, чтобы понять, что цветочные клумбы, за которыми так любовно ухаживали после первой перестройки дома, смыты дождем и перекопаны Аурелиано Вторым, и что стены и полы растрескались, мебель расшаталась и облупилась, двери готовы сорваться с петель, а семья вот-вот впадет в полное уныние и забросит хозяйство, чего просто не могло случиться в ее время. Передвигаясь на ощупь по пустым спальням, она слышала неуемную возню термитов, точивших дерево, и шелест моли в шкафах, и грозную возню гигантских рыжих муравьев, расплодившихся за годы потопа и подрывавших фундамент дома. Однажды Урсула открыла баул с одеждой для святых и стала криком звать на помощь Санта Софию де ла Пьедад, потому что оттуда хлынули тараканы, которые попортили все вещи. «Нельзя так жить, так запускать дом, – сказала она. – Дождемся, что эта нечисть сгрызет и нас». С этой поры она не знала ни минуты отдыха. Вставала задолго до рассвета, заставляла работать всех попавшихся под руку, даже детей. Выносила на солнце уцелевшие предметы одежды, еще могущие сослужить службу, распугивала тараканов нежданной струей инсектицидов, перекрывала ходы термитов в дверях и окнах и обжигала негашеной известью муравьиные скопища. Зуд восстановления заставил ее долезть и до заброшенных комнат. Урсула вынесла грязь и паутину из обиталища Хосе Аркадио Буэндии, где он ломал и сломал голову над философским камнем, навела порядок в ювелирной мастерской, где похозяйничали солдаты, и, наконец, попросила ключи от комнаты Мелькиадеса посмотреть, что там делается. Верная воле Хосе Аркадио Второго, который запретил всякое туда вторжение до непреложных признаков его смерти, Санта София де ла Пьедад всячески старалась отвлечь и сбить Урсулу с толку. Но решимость старухи не оставить в живых ни одного паразита ни в одной дыре дома была так тверда, что любое препятствие было ей нипочем, и через три дня упорных приставаний она добилась, чтобы открыли комнату. Урсуле пришлось схватиться за дверной косяк, чтобы жуткая вонь не сбила ее с ног, но ей хватило двух секунд, чтобы вспомнить о хранящихся там семидесяти двух ночных горшках для подружек Меме и о том, что однажды ночью в начале дождя солдатский патруль обыскал весь дом в поисках Хосе Аркадио Второго, но так и не нашел его.
– Боже милостивый! – воскликнула она, будто воочию увидела всю картину. – Сколько сил на тебя положено, а ты живешь тут свинья свиньей!
Хосе Аркадио Второй сидел, уткнувшись в пергаменты. Сквозь гущу нечесаных волос просвечивали только зеленовато-серые зубы и упершиеся в одну точку глаза. Узнав голос прабабки, он качнул головой к двери, выдавил подобие улыбки и, не зная того, повторил давние слова Урсулы.
– Чего ты хочешь, – пробурчал он. – Время-то идет.
– Так-то оно так, – сказала Урсула, – да не совсем.
И тут она сообразила, что сама повторила слова полковника Аурелиано Буэндии, произнесенные им в камере смертников, и снова содрогнулась от лишнего подтверждения того, что время не идет вперед, как она только что сама подметила, а движется по кругу. Но и такая возможность ее не сломила. Урсула отчитала Хосе Аркадио Второго как мальчишку и пыталась заставить его умыться, побриться и принять посильное участие в возрождении дома. Одна только мысль о том, чтобы выйти из комнаты, давшей ему покой, ужаснула Хосе Аркадио Второго. Он закричал, что бесчеловечно заставлять его выходить отсюда, так как ему не хочется видеть состав из двухсот вагонов с трупами, каждый вечер выходящий из Макондо к морю. «Там все, кто был у вокзала, – кричал он. – Три тысячи четыреста восемь». И тогда Урсула поняла, что он живет в мире мрака еще более густого, чем тьма, ее окружавшая, в таком же замкнутом и одиноком мире, в каком жил его прадед. Она оставила его сидеть в этой комнате, но настояла на том, чтобы сняли замок, ежедневно там наводили порядок, выкинули бы все горшки на помойку, оставив только один, и чтобы Хосе Аркадио Второго содержали в такой же чистоте и опрятности, как его прадеда, отбывавшего свое долгое заключение под каштаном. Вначале Фернанда принимала суету Урсулы за старческие капризы и едва сдерживала раздражение. Но тут Хосе Аркадио сообщил ей из Рима, что думает заехать в Макондо до того, как принять навеки обет послушания, и радостная весть влила в нее столько сил, что с утра до вечера она только и знала что поливала цветы – по четыре раза на день, – чтобы у сына не сложилось плохого впечатления о доме. Письмо стало побудительным мотивом и для спешного возобновления переписки с заочными целителями, и для украшения галереи новыми горшками с папоротниками и душицей и вазонами с бегониями – еще задолго до того, как Урсула узнает, что все это было уничтожено разрушительной силой Аурелиано Второго. Позже Фернанда продала дорогой серебряный сервиз и купила керамическую посуду, никелированные супницы, и разливательные ложки, и мельхиоровые приборы, унизив этой утварью шкафы, привыкшие к фаянсу от Индийской компании и к стеклу из Богемии. А Урсула никак не желала остановиться. «Распахните двери и окна, – кричала она. – Жарьте мясо и рыбу, покупайте самых больших черепах, пусть приходят к нам чужестранцы, пусть спят на своих циновках где хотят и мочатся в розарии, пусть садятся за стол и обедают по три раза, пусть рыгают и сквернословят, и таскают грязь своими сапогами, и творят тут всякое непотребство, потому что только так мы отпугнем разорение». Но это была пустая болтовня. Урсула стала уже слишком стара и слишком долго жила на этом свете, чтобы повторить чудо с леденцовыми зверушками, а из потомков никто не унаследовал ее жизненных сил. По распоряжению Фернанды окна и двери остались на запоре.