Игорь Губерман - Закатные гарики. Вечерний звон (сборник)
– Ты понимаешь, – говорил он моему приятелю, – уже мы выпили вина, уже она готова лечь в постель, и тут я ей даю бумагу, карандаш и говорю: а напишите здесь, пожалуйста, слово «фейерверк». И если не напишет правильно, то у меня проходит напрочь все желание.
Нет, мы не так просты, как кажемся. В особенности если присмотреться. Как однажды мне сказал один приятель о знакомом нашем общем: стоило узнать его поближе – захотелось отойти подальше.
А еще я расскажу сейчас историю, которая на размышления куда повыше тянет, хотя есть в ней малосимпатичные подробности. В Иерусалиме, в самом центре, некогда была лаборатория, которая противоядиями занималась. Укусил вас, например, какой-нибудь свирепый насекомый зверь – ан есть уже спасительная сыворотка некая. В которой за основу, кстати, взят как раз убойный яд напавшего злодея. Именно поэтому там содержали много скорпионов и других подобных тварей, в изобилии там были также змеи ядовитые. Еще там почему-то двух рысят кормили, крокодильчик содержался и другая незапамятная живность. Но история – о змеях. Мой приятель там работал их кормильцем. Он еще и клетки убирал и змей уже ничуть не опасался. (Не могу не рассказать, что он уволен был впоследствии по изумительной причине: дважды укусила его эфа, чей укус заведомо смертелен, а приятелю – ну хоть бы хны. Его уволили, чтоб он науку не компрометировал своей бесчувственностью подлой.) И однажды я к нему зашел, как раз когда он подопечным тварям щедро скармливал мышей. Живых, естественно. Держал в руках коробку с мышками и змеям их кидал. Ему это привычно было, я старался не смотреть. Но вдруг увидел я, что он сперва с размаху мышку бьет о камни пола, а потом только кидает змеям. Тут я отошел подальше (все равно все время слышал: шмяк, шмяк), а как только он освободился и пошли мы покурить, его немедленно спросил, зачем он это делает. А это, объяснил он мне, такой в террариуме принятый акт милосердия: те змеи, для которых он сначала мышек бьет об камень, не глотают пищу, а жуют, и он мышей таким кошмарным образом от лишнего мучения освобождает.
Признаться, я ушел от него в легком потрясении. Мне как-то непреложно ясно стало, что Творец довольно часто поступает так и с нами, только мы это не очень понимаем. На меня эта жестокая идея так нахлынула, что хоть пиши душеспасительную книгу: неисповедимы, мол, пути и замыслы Господни, и не нам понять мышление Творца. Я, может быть, тот эпизод забыл бы за вседневной суетой, но только через день-другой нам довелось с женой из города Нетания под вечер возвращаться в маленьком автобусе. А с нами ехали пять-шесть евреев из Литвы. Точнее, их родители в Литве когда-то жили, но как только армия советская пришла (чтоб их освободить, как всем известно), то десятки тысяч были высланы в Сибирь. Соседи наши по автобусу туда еще детьми попали. А сейчас они неторопливо обсуждали, что, в Литве они останься, – никого давно бы не было в живых. И тоже неисповедимость Божьих замыслов упомянули. Оба эпизода так совпали, что зарифмовались в памяти моей.
Эта беспорядочная глава будет состоять из разных историй, ничем между собой не связанных. Кроме единства их происхождения: я их собрал и записал когда-то. Собрал – в буквально том же смысле, что грибы: в лесу застольных разговоров, на опушках краткого случайного общения и на коротких узких просеках, что пролегают вдоль дорог, а кочевые гастролеры ездят много. Вытащить блокнот, чтоб аккуратно записать, бывает не с руки или неловко, и боишься перебить рассказчика. То на клочке бумаги подвернувшейся, то на неведомой квитанции, затерянной в кармане, то на оторванных полях газеты, часто на салфетке со стола – я наскоро записывал услышанные байки. Почерк у меня корявый с детских лет, легко себе представить, на какие закорючки переходит он в подпитии, поэтому наутро сплошь и рядом невозможно разобрать, что именно я накорябал, находясь в восторге от услышанного. Память помогает не всегда. Однако же – довольно часто. А я уже наверняка писал и ранее, что вижу мир и понимаю что-то в хаосе существования лишь через байку, анекдот, забавный случай. Ибо нету у меня того логического и аналитического мышления, которое дает возможность умным людям говорить глубокие, продуманные глупости. А мелкие житейские истории – осколки, блестки, капли, за которыми отменно ясно проступает подлинная жизнь. Ну, словом, это мне гораздо интересней и полезней рассуждений, выкладок и аргументов. А случайно подвернувшиеся чьи-то фразы – счастье столь же редкостное, как находка жемчуга в огромной куче сами знаете чего. И, например, сейчас я вспомнил (по естественной ассоциации) Зиновия Ефимовича Гердта легкие слова: наше хождение в сортир, заметил он, – это единственное в жизни удовольствие, после которого нет угрызений совести. А как в Одессе выразилась одна древняя старушка о причинах смерти ее сверстницы: «упала ностальгия на весь организм тела».
А порой находятся клочки с заметками совсем далеких лет. И жуткое приятство – окунуться вдруг в то молодое время дивных замыслов и бурного кипения ума. Мой приятель, ошалев от непробудной бедности, услышал где-то, что прямо по соседству есть возможность раздобыть немного легких денег. Московский Институт мозга посулил некрупную, но плату – людям, после смерти завещающим свой череп с содержимым для научных изысканий. Он туда понесся, как ужаленный.
– Вы обладаете какими-нибудь уникальными способностями? – сухо спросила его женщина в халате.
– Нет, – ответил мой приятель честно, – я ничем таким не обладаю. У меня совершенно рядовой мозг, и вы его прекрасно сможете использовать для всякого сравнения с нерядовыми.
– Но такие препараты, – возразила неприступная приемщица, – нам поставляют городские морги.
От полного крушения финансовой мечты и от печали, что надежда возвратить долги растаивала прямо на глазах, приятель мой нашел весомый для науки довод.
– Я живу поблизости, – сказал он вкрадчиво, – мой посвежее будет.
А на обороте этого клочка – пометка, лаконичная донельзя: один из собутыльников на той вечерней пьянке носит кличку «Моцарт» – в честь того, что мать его работает уборщицей в консерватории. Но кто это, уже я вспомнить не могу.
А вот еще одна того же времени (шестидесятые года) московская история. Притом – что мне особенно приятно – связана она с устройством нашей памяти, то есть причастна к мозгу, значит – я не хаотично вспоминаю и не беспорядочно, а по ассоциации, то есть вполне пристойно.
Мне это повестнула женщина, фамилия которой – Коллонтай (такая большевичка знаменитая была когда-то, но рассказчица возможное родство категорически отвергла). И купил ей муж машину. Поначалу она ездила довольно плохо и однажды на какой-то улице московской повернула, где запрещено. И сразу же возник изрядно пожилой гаишник, козырнул и с вежливой суровостью сказал:
– Нарушили серьезно, дамочка, права давайте, будем штрафовать.
Она дала свои права, покорно приготовившись платить за нарушение. Однако милицейское лицо буквально потемнело от какой-то рвущейся наружу мысли. Он вертел ее права в руках и бормотал:
– Коллонтай, Коллонтай, Коллонтай…
И посветлело вдруг его лицо, он сунул ей права обратно, козырнул и радостно воскликнул:
– Ты же в Ленина стреляла! Проезжай!
Теперь должно быть транспортное что-то.
Есть, конечно. Как-то мне прислала одна женщина записку. Ей рассказывал ее отец. Когда еще был молод он и не женат, повсюду порывался он сорвать цветы доступных удовольствий. И однажды в переполненном автобусе, где все они битком были набиты, попытался все же уболтать соседнюю смазливую девицу. Говорил ей что-то из привычного набора-арсенала, действующего обаятельно и часто безотказно, только девушка ему с нарочной громкостью сказала:
– Парень, ты не только глупости болтаешь, ты еще ими и толкаешься!
Теперь, похоже, надо что-то про любовь. Один мой друг – он родом из Одессы – в юности ходил по пятницам в общественную баню. Там в огромном общем зале были для хозяев местной жизни (то есть для партийной и коммерческой элиты) выставлены бочки для индивидуальной помывки. Сидя в этих бочках, где вода была как раз по горло, отмокали эти люди и вели между собой душевные беседы. Оказавшись как-то рядом, услыхал мой друг отменный диалог.
– С кем ты сегодня? – спросила одна из голов другую.
– С женой, – ответила без удовольствия вторая голова.
– Что так? – сочувственно спросила первая.
– Да день рождения, – откликнулась вторая с омерзением.
Среди клочков, разложенных сейчас на моем письменном столе, – большой бумажный лист, исписанный коряво, но читабельно. Это стишок из давней и распутной молодости автора. Когда-то я его любил читать, потом забыл, он очень быстро потерялся, а теперь возник из долгого небытия, и грех его не напечатать, потому что тоже – про любовь.
С таким подчеркнутым значеньем,
с таким мерцанием в глазах,
с таким высоким увлеченьем —
то на порыве, то в слезах —
о столь талантливых знакомцах
(порой известных не вполне),
о стольких звездах, стольких солнцах
она рассказывала мне,
как будто Пушкин был ей братом,
и лично Лермонтов знаком,
как будто выпила с Сократом
и год жила со Спартаком.
Как будто Дант дарил ей счастье,
Шекспир сонеты посвящал
и, умирающий от страсти,
всю ночь Петрарка совращал.
Мне рассказать она спешила,
что впредь без загса и венца,
но лишь великому решила
себя доверить до конца
блестящих дней своих. И грозно
она взглянула мне в глаза…
Плестись домой мне было поздно,
и я с надменностью сказал,
что не хвастун, а тоже антик,
что инженер я и поэт,
лентяй, нахал, болтун, романтик,
и чтоб она гасила свет.
Холодный ветер плакал скверно,
метель мелодию плела,
она поверила, наверно,
и в рюмки водку разлила…
Плясали тени, плыли блики,
луну снаружи просочив…
Так приобщился я к великим,
попутно триппер получив.
Теперь еще немного про высокую любовь в ее земном (буквально) проявлении. Одна моя знакомая услышала случайно разговор двух молодых российских женщин. Было это, кажется, в кафе. Одна из них похвасталась подруге, что ее так пылко полюбил мужчина некий, что сейчас он собирается в подарок ей купить клочок земли, чтобы на нем построить дом и проживать совместно. И доверительно добавила счастливица: