Александр Проханов - Матрица войны
Он понимал, что она больна и болезнь ее проявляется в том, что она радостно мучает его. Чем больнее и страшнее ему, тем веселее и счастливее ее ромбовидные колдовские глаза.
– Давай сейчас замолчим… Ты пойдешь к себе… Отдохнешь, а завтра на светлую голову мы встретимся и поговорим…
– У меня светлая солнечная голова!.. Не нужно никакого завтра!.. Слушай сейчас!.. Я проститутка!.. Ведьма!.. Законченная дрянь!.. Поехала к Натану сама!.. Он сказал, что у меня красивое платье… Спросил, какой фирмы… Я сказала, что забыла, пусть поищет фирменный знак… Он стал искать… На рукавах, на воротнике, на подоле… Я помогала ему, сама сняла платье… Так уже получилось, милый, что я постелила его на топчан… Оно немножко помялось… Я его потом постирала, видишь, оно уже почти высохло… Действительно очень красивое, удобное платье… Спасибо тебе!.. Там не было простыни, вот оно и сгодилось…
Она хохотала, приподнимая шелковый темный подол. В небе слепо полыхнуло, наполнило арку белым электричеством, словно влетела беззвучная шаровая молния. Ударила ему в грудь, выжигая сердце, превращая его в жгучую вспышку ненависти.
– Дрянь! – Он схватил ее за ворот, рванул, растерзал треснувшую легкую ткань. – Мерзкая дрянь! – ударил ее по лицу, слыша хрустнувший, хлюпнувший звук. Она отшатнулась, вскрикнула, придерживая на голом плече драный лоскут. Он побежал в арку, на улицу, под черное небо, в котором вдруг загорелся край тяжелой тучи, словно наклонялось к нему огромное, бугристое лицо негра, убитого под Лубанго шальной пулей из пролетавшего джипа.
Ослепленный, пораженный безумием, он мчался под землей в хрустально-стальном вагоне. Ухватился за хромированный поручень, по которому пробегали холодные электрические молнии. Вагоны неслись в черном туннеле, в непрерывном вираже, по спирали, унося его все глубже к центру земли, отрывая от поверхности, где случилось его несчастье, прошла его земная жизнь, во время которой он совершил какой-то страшный грех, неотмолимый проступок. За что и был наказан – ввергнут в ад. Пустой вагон, сделанный из стекла и металла, мчал его в преисподнюю. Он мчался под землю, к месту вечных мучений, на которые обрек его Бог. Вместо дивного Рая, чудесных плодов, наивных кротких животных, вместо золотистых волос и любимых розовых губ, на которые любовался у волшебной лазурной реки, он был ввергнут в ад. В железную сердцевину земли, где горел, как в кузнечном горне, красный адский огонь, тянулись со всех сторон красные шкворни и клещи.
Он мчался в метро в слепоте и безумии, ожидая, что вагоны вонзятся в чью-то страшную подземную пасть, чмокающую кровавой слюной. Но они остановились на озаренной мраморной станции. Не зная ее названия, заблудившись среди перронов, матовых плафонов, недвижных скульптур и мозаик, он поднялся на поверхность земли.
Китай-город был едва узнаваем при полыхании зарниц, словно в небе замыкались огромные провода, возгоралась ослепительная дуга. Площадь казалась натертой маслом, на котором подскакивали, перевертывались, скользили поздние пешеходы. Какая-то женщина хватала себя за подол, пыталась удержать на себе платье, но ветер, как насильник, срывал с нее одежду, заголял толстые ноги, обнажал круглые ягодицы, и она, раздетая, с криком, придерживая жирные болтающиеся груди, убегала во тьму. Старичок, похожий на пойманную в паутину муху, дергался, кувыркался, шевелил тонкими сухими конечностями, а в него ударяли со всех сторон порывы твердого ветра, держали на месте, и кто-то невидимый выпивал из него жизнь, а потом отпустил, и сухая оболочка улетела, как мусор. Памятник Кириллу и Мефодию озарялся ядовито-серебряным блеском, словно в головы святым всаживали электрические молнии, и их черепа и лица разбухали от боли, глаза выпучивались ртутным светом, из кричащих ртов валил белый дым. Одинокий автомобиль мчался сверху, от Старой площади, ошалело светя огнями. Ветер качал его из стороны в сторону, отрывал от земли. Машина на повороте качнулась, ее кинуло на парапет. Разбрасывая искры, с металлическим скрежетом она ушла в соседнюю улицу. За стеклом мелькнуло безумное, белое от ужаса лицо шофера. Там, куда умчалась машина, качались золоченые церкви, хрустели купола. С них, как зола, сыпалось сусальное золото, его гнало по асфальту, словно поземку, и вдали, в золотой метели, туманилась Красная площадь.
В чем был его грех, что возмездие преследовало его по пятам, там, под землей, у входа в преисподнюю, и здесь, на земле, где начинался вселенский ужас? В чем была его неискупимая вина перед Господом, что он так жестоко его карал?
Белосельцев пересекал площадь, как палубу в штормовую погоду, наклоняясь вперед, втыкая голову в твердый холодный ветер. Деревья сквера сгибались под ветром, словно их давило сверху чугунной плитой. Трещало, хрустело, будто по вершинам шел громадный бульдозер, вспыхивал синим ножом, срезал макушки, раскалывал до основания стволы. Задрожала под ногами земля, лопнули в глубине корневища, и дерево стало падать, вытаскивало наружу косматые земляные клочья. Открылась берлога, в ней ворочалось что-то косматое, черное, живое. В утробе земли что-то шевелилось, хрипло дышало. По всему скверу рушились и ломались деревья. В черных берлогах ворочались косматые проснувшиеся медведи. Вылезали, вываливали мокрые языки, косолапо бежали мимо Белосельцева один за другим вверх, к памятнику героям Плевны, к Политехническому музею.
Ему казалось, что Москва побиваема молниями, сокрушаема ураганом, посыпаема прахом. Господь разрушает город, валит его святыни и храмы, наказывает жителей за то, что живет среди них страшный грешник – он, Белосельцев. Это его ищут падающие с неба беззвучные молнии, его озаряют ослепительные вспышки, на него рушатся кривые стволы.
Ему казалось, если он угадает свой главный грех, если раскается в нем, испросит у Бога милости, то Господь остановит разразившуюся вселенскую бурю, пощадит Москву и ее обитателей. Быть может, пощадит и его.
Те августовские московские дни, когда рушилось государство, войска покидали Москву, слабые духом властители метались между Кремлем и Форосом и их ловили, как зайцев, вязали, отвозили в тюрьму, он, генерал разведки, не поднял по тревоге спецназ. Не кинул его по гранитным ступеням к белоснежному дому на набережной. Не взял под стражу разрушителей Родины. Устранился, не выступил. Испугался тысячных толп. Отдал на растерзание страну.
Или позже, в дни октября, когда танки стреляли по Дому Советов, и тела баррикадников кровянили асфальт, и на синем экране кривлялись осатанелые лики, он не пришел к защитникам, не взял автомат, не стрелял по цепям десантников. Лишь издали смотрел, как мелькают под солнцем трассеры и летит над Москвой черная копоть пожара.
Он, Белосельцев, вскормленный государством, поставленный на защиту страны, не вступился за нее в трудный час. Отдал на поругание врагам.
Он бежал по Варварке, получая в спину удары огромного кулака. Ветер вдувал в каменный желоб твердые тромбы воздуха, в котором было трудно дышать, как под водой, а потом возникало безвоздушное пространство, и он задыхался в вакууме. Рассудок его был поражен. На куполах, при свете зарниц, сидели мохнатые, похожие на обезьян существа, вцепились в кресты, кидали сверху горсти золотых денег, и они рассыпались у него под ногами. Сверху, от крыш, свинченная ветром, прянула стая птиц. Ее разбило о землю, некоторое время он бежал среди трепещущих крыльев, переломанных черных перьев, давя ногами живое.
Ему казалось, что ветром его швырнет в небеса, протащит сквозь кровли, сквозь темные душные тучи, промчит сквозь клубки молний, сквозь черную, усыпанную звездами бездну и он, живой, взятый на небеса, предстанет перед грозным Судией, который спросит за самое страшное его прегрешение.
Он выбежал на Красную площадь. Ее вид был ужасен. Брусчатка ходила ходуном, пульсировала, как клавиши, словно в них давили огромные пальцы. По всей чешуйчатой черной поверхности ходили желваки и вздутия, как по утробе беременной женщины, в которой содрогался плод. Казалось, вот-вот у подножия Спасской башни откроется лоно и в слизи и сукрови появится страшный младенец – огромная, как пузырь голова, белые бельма, скрюченные мохнатые лапы. Ветер из неба, из бесконечных пространств, зародившись в самых темных углах Вселенной, раздувал до земли деревья на кремлевских холмах. Вырывал их с корнем, переносил через стену. Лопнули, осыпались два зубца. За ними треснула и стала валиться стена. Белосельцев с ужасом следил, как бежала по стене длинная ломаная трещина, словно стена не умещала в себе содержимого и кроме дворцов и соборов в Кремле появилось нечто еще, непомерно-огромное, взбухающее, раздвигавшее храмы, ломавшее стену. Колокольня Ивана Великого наклонялась, качалась, на ней ухали и стенали колокола.
Площадь проваливалась. Место, на котором держалась империя, подпятник, в который упиралась земная ось, раскалывались. Земная жизнь завершалась. Летели в небе кости царей, вытряхнутые из гробниц. Ветер выдавливал воду из реки до черного дна, на котором становился виден перевязанный проволокой, убитый накануне банкир. В небе, при вспышках зарниц, на красном петухе, как на мотоцикле, летели два еврея Шагала, блестя башмаками и золотыми цепочками.