Меир Шалев - Эсав
Ноах шел, водрузив на плечи отрезок поливной трубы, и вдруг краем глаза различил между деревьями соседнего сада очертания карликовой фигуры своей возлюбленной, которая бренчала украшениями и выглядела столь желанной, что он развернулся, чтоб получше ее разглядеть. Длинная тяжелая труба на его плечах со свистом описала в воздухе четверть окружности, с размаху ударила в левый висок его отца и швырнула Бринкера наземь с проломленным черепом и наполненным кровью ртом.
Когда Бринкер очнулся в больнице, он не мог произнести ни единого слова. Профессор Фрицци уже стоял у его кровати, оставался там всю ночь напролет, а наутро пришел к нам и сказал матери, что его брат поражен афазией. Как объясняли в деревне, кровь залила Бринкеру большой участок его мозга, и в ней утонули и задохнулись все находившиеся там слова.
— Фрау Леви… — Профессор Фрицци негромко откашлялся, избегая смотреть ей в глаза. — Мы, в медицине, тоже еще не все понимаем. Если бы вы согласились посетить моего брата — как соседка, разумеется, — это могло бы очень помочь.
Мать отправилась в больницу и вернулась печальная и мрачная. Мертвая Хая сидела возле кровати мужа и не сказала ни слова, когда Бринкер узнал мать и его рука стала шарить и искать по постели, пока не нашла ее руку. Он дрожал всем телом, потел и стонал, но так и не сумел выдавить из себя что-нибудь, кроме плача и невнятного мычанья.
ГЛАВА 40
Рука брата в моей руке. Обрубок его пальца трепещет в ней, как птенец. Грузовик с хлебом уже ушел, и мы сидим около печной ямы.
— Знаешь, я никому не рассказывал об этом. Однажды я пошел на этот их семинар, рабочую группу — ну, в общем, из тех, что они устраивают для родителей, у которых погибли дети. Позвонили из министерства обороны и посоветовали. Сначала я и слышать не хотел. Я сказал им: я с вами покончил в тот самый день, когда вы прислали мне свою анкету, чтобы меня признали «скорбящим отцом». Вы его убили, и у вас еще хватает нахальства требовать, чтобы я бегал за вами?! И потом, это название — «рабочая группа», оно меня тоже разозлило. Для меня «рабочие» — это те, кто работает, кузнецы, механики, а не всякие там психологи. Но потом я все-таки пошел, даже сам не знаю, как это получилось.
Я пошел, и это было ужасно. Там были люди, которые никогда раньше друг с другом не встречались. Только наши погибшие дети собрали нас в одной комнате. Там была мать, которая потеряла сразу двух сыновей. Ты слышал такое? Двух сыновей в одной войне. Что это? Бог прыгает выше собственного пупа? И был еще один, офицер полиции, — пришел в форме, а сам весь измолотый, как будто его пропустили через мясорубку. И одна косметичка, которая привела с собой единственную оставшуюся дочку, девочку лет десяти, со страшным тиком на лице, и она все время говорила о своем сыне, какой он был замечательный. «Персик, — она его называла. — Мой персик». Ну, тут уж все начали — каждый со своим персиком А что бы ты хотел — чтоб они молчали? А психологиня все время талдычит: «Говорите, говорите, вытаскивайте все наружу, выплесните из себя все!» Есть у них такое словечко — «выплеснуть». Я не мог этого вынести. Этого ее «персика». Но я ничего не сказал. Я подумал — может, рассказать им, как я сделал себе Михаэля, как сильно я хотел другого сына и как мне это удалось. Но я уже отвык разговаривать с людьми, и потом — они рассказывали о мертвых детях, не о живых, а о Биньямине я не могу так уж много рассказать, а о том, что мог бы, предпочитаю лучше промолчать. Мы же знаем, какой он был. Хороший парень, но это и все. Ничего особенного. Роми выше его во всех отношениях. По сердцу, по уму, по всему. А Михаэль — тот просто мечта. Маленький ангелок. Лея должна была бы встать и посмотреть на него. Я ведь даже альбом Биньямина не сделал, потому что после него не осталось ни одного написанного слова. Может, мне следовало издать альбом с фотографиями всех его подруг?
— Папа? Ты здесь?
Голос Михаэля доносится со двора, и лицо брата окрашивается акварельными красками умиления и нежности.
— Я здесь, Михаэль! Иди сюда, сынок.
Солнце еще низко. Тонкая и длинная тень опережает своего маленького хозяина. Яков встал и спрятался за дверью и, когда Михаэль вошел в пекарню, схватил его, раскачал и подбросил в воздух.
— А теперь мы сделаем из тебя сладкую халу.
Он положил сына в старый ящик для замеса теста, осторожно помял его мягкими щекочущими кулаками, поднял и положил на рабочий стол. Посыпал тонкой белой мукой и стал месить его животик. Бережно потыкал пальцами спинку и слегка потискал бедра и икры, и все это время Михаэль заливался смехом, стонал и извивался от удовольствия.
— Чей ты?
— Папин, папин.
— Это мой ребенок, — говорит мне Яков снова и снова. — Посмотри на него. Это я его сделал.
Томление по ребенку, вспоминает он, было невыносимо сильным и нестерпимо сладостным, ожесточающим и размягчающим, обжигающим и леденящим вместе. Поселковые малыши знали, что если пораньше прибегут в пекарню, то получат от угрюмого пекаря булочку в подарок. А молодые женщины, шедшие по улице ему навстречу, смущались и злились, потому что его взгляд срывал с них платья и пялился на их животы и на те места, где в его воображении у них сходились ноги.
— Я уже на похоронах Биньямина думал об этом, — сказал он. — Я не мог сдержаться. Там было так много женщин. Это было поразительно. Я никогда не видел так много красивых девушек, как на его похоронах. Никто не ожидал такого. Словно стайка разноцветных бабочек приземлилась на кладбище. Как будто между солдатскими могилами расцвели цветы, как на балконе у того старого сумасшедшего араба в Иерусалиме, помнишь? Девочки из сельскохозяйственной школы, солдатки, студентки. Даже его учительница истории из старших классов и та была там. И не с другими учительницами, а с его подругами. И две Богом забытые пятидесятилетние бабы, которые приехали из Тель-Авива на открытой американской машине, обнялись, и вопили, и вопили, и вопили, точно две ночные кошки. Плакали о моем мальчике, который, наверно, проделывал с ними все те штуки, которые я не осмеливался делать даже в мечтах и никогда уже не сделаю при жизни.
Его кулак сжался внутри кармана.
— Биньямина еще не успели опустить в могилу, а я уже хотел нового сына. Совсем как тия Дудуч. Мне необходим был ребенок.
Нежность и гордость были сейчас в выражении его лица.
— Они любили его. У него было то, чего у меня не было никогда, — легкость в обращении с ними, понимание, что женщина — не фея, не ведьма, не черт и не ангел. То, что я понял лишь однажды ночью, а большинство мужчин не знают и не понимают до тех пор, пока у них не рождается дочь и они не видят, как она растет и взрослеет. Но тогда это уже слишком поздно. И уже никому не приносит пользы.