Маргарет Мадзантини - Сияние
– Благодарю тебя, Гвидо.
В глазах его пустота, я вижу, что он уже мертв, что он давно рассыпался в прах, но прах снова собрался и стал этим телом. Так, значит, он и вправду мертв. Он больше не любит меня. Я вдруг понимаю, как тяжело ему пришлось в ту ночь. Он боролся тогда, боролся всю свою жизнь. Лучше бы мы умерли на том берегу.
Он омывает мне ноги, а я смотрю на его макушку. Сколько раз, когда мы занимались любовью, он кричал: «Задуши меня, задуши!» Сколько раз он просил помощи, а я ничего не понимал.
Выносят Святые Дары. Он открывает рот и закрывает глаза. Закрывает их так, как не закрывал никогда, когда мы были вместе, как будто в него входит что-то неуловимое, сама жизнь. Другая – чистая, светлая, невинная жизнь, в которой нет места тому несчастному мальчику, тому ужасному дню. Я никогда не смогу предложить ему такое.
Стемнело, мы возвращаемся в огород. Вновь передо мной вырастает огромная олива.
– А моя мама знала? – спрашиваю я.
Он отступает назад, оборачивается:
– Она все видела, Гвидо, она зашла в тот самый момент. Я уверен, что она видела. Я молился, чтобы она все рассказала моей маме, чтобы это закончилось. Но твоя мать потом заболела.
Он облокачивается о раздвоенный ствол, точно стоит в проеме двери.
– Твоя мать пила, Гвидо.
Мне нечего ответить, в голову не приходит ничего человеческого и уместного. В памяти проносятся какие-то далекие тени, они скользят по затопленному остову. Мать, прячущая бутылку за стиральной машиной. Домработница, которая находит ее и посмеивается. В маминой сумке всегда полно мятных конфет, я роюсь на дне, думая, что это для меня, но на самом-то деле она их сосет, чтобы скрыть запах алкоголя.
Костантино провожает меня. Он все еще говорит, притрагивается к макушке руками. Говорит, что порой у него начинает болеть голова. Спрашивает о Ленни. Его дочь уже родила. Он теперь дедушка. С женой ему хорошо, она стала для него ангелом-хранителем. Мы подходим к блестящему скелету Ривера.
Костантино улыбается, и я в последний раз вижу белый пар его дыхания на фоне голубизны под оливковой кроной. Прощай, онитнатсоК.
Я направляюсь в Рим. В три утра я уже мчусь мимо лестницы Алтаря Отечества, в двух метрах от караула, стоящего по сторонам лаврового венка, возложенного на Могиле Неизвестного Солдата. Вечный огонь горит, развевая по воздуху черный дым. Я смотрю на юных ребят с бесстрастными лицами. Они хотели бы прогнать меня, но не смеют сдвинуться с места: мясо, застывшее по стойке смирно. Я вспоминаю его в военной форме, вспоминаю тот длинный туманный день. Он всегда хотел стать безвестным мучеником.
Ночь медленно отступает, и из белой сыворотки восхода рождается солнце. Элеонора смотрит в глазок, молча открывает дверь. Отец еще спит. Она растерялась и не знает, что сказать. Наконец она отодвигает задвижку, и я вяло плетусь за ней, точно рабочий, вернувшийся с ночной смены.
– Я сделаю кофе.
По двору птицами разлетаются утренние блестки света. На набережной – первые признаки будущих пробок. Элеонора ставит кофейник на огонь.
– Ты ездил к нему?
– Да.
– У него все хорошо, ты видел?
– Видел.
Ее слова звучат неуверенно, это скорее вопрос, чем утверждение.
– Теперь он свободен. Он сумел освободиться.
Кофе убежал, она наполняет чашку. Я уставился в окно, смотрю во двор.
– Он никогда мне даже не намекнул.
– А как бы он рассказал тебе о таком, Гвидо?
– Именно мне он мог бы рассказать.
Она кладет руку мне на плечо:
– Твоя мать часто делала нам подарки, она помогла мне найти работу. Кто бы ему поверил? Тогда было другое время. Мы были сильнее, детства у нас не было.
В кухню заходит отец, из-под расстегнутой пижамы виднеется майка.
Элеонора стискивает мою руку, шепчет:
– Он ничего не знает, я его берегла. У него стоит электрокардиостимулятор, ты в курсе?
И эту женщину я ненавидел много лет, презирал от всего сердца.
Увидев меня, отец поправляет волосы, надевает очки. Я обнимаю его. Стискиваю в объятиях восьмидесятилетний скелет.
– Привет, пап.
Мою мать звали Джорджетта Ида Леонетта Салис. Я сижу перед плитой, на которой начертано ее имя. Рядом со мною отец, мы приехали сюда вместе. Он был рад прокатиться на мотоцикле. Сидит сзади, невесомый. Все говорит, говорит. Рассказывает о том, как перед супермаркетом снимали асфальт и откопали маленький некрополь, где обнаружили две мумии времен Древнего Рима, он видел их собственными глазами, потому что раскопки приостановили.
– Идешь так в супермаркет, смотришь вниз, а они там лежат, как их нашли. Мужчина и женщина, маленькие такие. Мы даже успели подружиться. Вот она, римская жизнь.
Не помню, чтобы отец когда-нибудь так много говорил, но, может быть, дело во мне, это я не давал ему разговориться. Я оказался судьей, который пришел на чужое дело. Этот мелкий, тщеславный человек, без особого ума, без каких-либо заслуг, оказался единственным, кого нельзя было ни в чем обвинить.
Джорджетта Ида Леонетта Салис. Это ты позволила, чтобы мою любовь схватили за горло.
На свете столько дорог, столько преград, столько сложных подъемов, но и легких спусков ничуть не меньше. Жизнь слишком тяжела, не лучше ли замуровать себя навеки в башне собственных иллюзий и не показываться на свет?
Я спрашиваю отца, как он проводит день.
– Иногда принимаю пациентов…
Интересно, как он справляется со временем, как ощущает его? Ждет ли чего-то от жизни, или его дни тянутся в никуда, однообразные, бесконечные как больничные бинты?
Джорджетта Ида Леонетта Салис, вот твоя могила. Твой бедный прах.
Я понимаю, что отец часто тебя навещает. Он не бросил тебя, не позабыл о тебе, он убирает твою могилу. Цветы у плиты еще не завяли.
– Как она была хороша, Гвидо, ты помнишь ее шею?
Я смотрю, как меняется его несчастное лицо, он словно проваливается в прошлое. Должно быть, именно так он выглядел в тот день, когда они познакомились на складе магазина «Сорелле Адамоли».
За всю свою жизнь я не получил от него ни единого совета, он никогда мне не указывал. Я сам сделал так, что он не осмеливался лезть в мою жизнь. Дерматолог, этим для меня все было сказано. Мы никогда не были близки. Это казалось естественным, это было частью нашей сути, мы были разными, только и всего. За короткое утро твои чувства не станут другими. Мне сложно выдавить эти слова, но я заставляю себя произнести:
– Я люблю тебя, папа.
И даже если сейчас я этого не чувствую, я знаю, что такой момент наступит. Придет время, и мне будет его не хватать.
– Кем бы ты ни был, не важно.
Его маленькие глаза бегают по моему лицу.
– Мне больно, что ты страдаешь, Гвидо. А остальное не мое дело. – Он плачет. – Кто знает, сколько тебе пришлось вынести, а я ничего не замечал. Ты был таким милым, таким веселым мальчиком.
– Это я-то?
– Мы так хохотали, так радовались тебе! Ты вдохнул жизнь в семью ходячих мертвецов.
Он говорит о каком-то незнакомом мне мальчике. Кто знает, быть может, он и вправду когда-то существовал. Постаревшая рука на моем уже немолодом лице на несколько минут становится родной, отеческой рукой.
Наверное, я должен страдать, оплакивать то, чего не вернешь, проклинать несправедливость жизни. Но я ничего не чувствую. Я ни разу не дал отцу возможности быть отцом, и теперь мне уже не до того, чтобы оплакивать потерянную любовь: я слишком далек от любви.
Он оборачивается, чтобы вырвать сорную траву на соседней могиле, обменивается футбольной шуткой со смотрителем кладбища: «Мы же не можем играть с такими защитниками». Я ухожу, а он остается в Верано. Вокруг него – продавцы цветов, ведра, полные хризантем и гвоздик.
—
Мальчик вырастает, словно из ниоткуда, едва не попав под колеса. Тащит за собой полупустой ранец – очевидно, прогуливает школу. Повесил голову, волочит ноги, ни дать ни взять мертвец, бредущий вперед, не догадываясь, что мертв. Маленькая мышка, улизнувшая из одного из чумных домов, выстроившихся рядами враждебных коробок.
Дорога спускается к морю. Вдоль дороги рельсы. Захолустные автобусные остановки. Он из тех мальчиков, до которых никому нет дела, которые по утрам вылезают из бездушных норок, натягивают в холодных комнатушках джинсы, выходят на улицу. Никто не благословит, никто не скажет «пока».
Парнишка останавливается, чтобы почесать руку. Задирает рукав. Рядом – черный корпус промышленного здания, из него торчит необъятная алюминиевая труба. На стене окровавленной плотью алеет надпись – граффити саркастично гласит: «Продам мозги в хорошем состоянии». Тут же – закрытое здание дискотеки.
Мальчик совсем юн, лицо мягкое, кроткое. Он мог бы вырасти красивым, ему бы немного тепла. Наверное, хочет прикупить травки – я вижу, как он роется в карманах, считает мелочь.
На голове капюшон, оголенная поясница. Юное тело не боится ни жары, ни холода. Его согревает злоба, он уже ничего не чувствует. В порыве гнева парень на ходу срывает со стен предвыборные плакаты. Будто хочет отогнать призрачные тени, которые пожирают маленькое сердце.