Ганс Леберт - Волчья шкура
— Я сейчас сделаю вам грог! — сказал он. Поставил бутылку на стол и налил воды в жестяную кружку. Увидев флаги, развевающиеся на веревке, слегка покачал головой и поставил воду на плиту.
Она исподтишка за ним наблюдала.
— Выходит, вас здесь совсем не знают! — сказала Герта.
— Потому что вы всегда смотрите на человека сзади, — пробормотал матрос. — Вы ведь все принимаете зад за лицо. — Он повернулся к ней и добродушно кивнул. — Да, да, фрейлейн Герта, увы, это так! Вот почему к вам и поворачиваются задом. — Он так и сделал (покуда она раздумывала, что ему ответить) и снова подбросил в плиту два полена. — Кроме того, мне наплевать, кем вы меня считаете. Я хочу только одного — покоя.
В наступившей тишине, еще более глубокой от потрескивания дров в плите, это слово еще долго звучало в воздухе как последний, угасающий вдали удар колокола.
Герта сидела не двигаясь и удивленно смотрела на него.
— Правда? — помолчав, спросила она. — Вы хотите только покоя? И больше ничего?
Склонившись над плитой, матрос ни слова ей не ответил. Голову он просунул между двумя ее штанинами, как сквозь щелку в занавесе. Вода запела в жестяной кружке, потом смолкла и забурлила. Он отодвинул ее на самый край и взял со стола бутылку коньяку.
Герта подалась вперед на стуле. Попросила:
— Только, пожалуйста, чтобы не очень крепко было.
А он (слышно стало, как струя полилась из горлышка бутылки):
— Половина наполовину. А сейчас я добавлю сахар. Вот так! — Он поставил перед ней кружку и, едва она протянула руку, сказал: — Осторожно, не обожгитесь!
А она:
— Ерунда! Мои лапы что хотите выдержат.
И она стала пить, пристально глядя на него через край жестяной кружки.
Матрос взял стул и уселся напротив нее. Ему приятно было смотреть, как она пьет маленькими, но жадными глотками. Лицо ее, до странности измученное и раскрасневшееся от тепла, сквозь пар горячего напитка выглядело так, словно ей справа и слева надавали пощечин.
Она отодвинула кружку и облизала губы; блестящая капля скатилась ей на подбородок.
— Если я когда-нибудь захвораю, вы придете за мной ухаживать, правда?
Он ничего ей не ответил, только смотрел на нее и думал: вот она уже надо мною шутки шутит!
Герта медленно допила грог, лицо ее было красно, как будто с него содрали кожу. Она откинулась на спинку стула и скрестила руки на груди.
— Я, кажется, опьянела, — сказала она. И после небольшой напряженной паузы: — Почему вы так странно на меня смотрите?
Матрос вдруг почувствовал, что сердце его бьется сильнее, словно он бегом взбежал в гору, и собственный голос донесся до него откуда-то издалека:
— Я то же самое хотел спросить у вас! (Как будто какой-то иностранный турист произнес эти слова.)
Она склонила голову набок и вытянула губы дудочкой. Глаза ее затуманились, казалось, они вот-вот растают.
— Что вы хотите этим сказать, — чинно спросила Герта и вздернула брови.
А он (сдавленным голосом):
— Почему вы так на меня смотрите?
— Надо же мне куда-нибудь смотреть, — дерзко ответила она.
— Это верно. Но так?..
— Как «так»?
— Да вот так, как вы смотрите!
— Это что, не дозволено?
— Нет, почему же! Но опасно.
— Ах так! А для кого же опасно? Для меня? Или для вас?
— Ваши глаза как два багра, — сказал он.
— Что?
— Два багра.
— А что это такое?
— Железные крюки на длинных деревянных палках, такими сейчас пользуются плотовщики и рыболовы. А когда-то этими крюками зацепляли неприятельские корабли и потом шли на абордаж. Но багор можно использовать и как копье, на конце у него приделано железное острие.
— Так вот, значит, какие у меня глаза, — сказала Герта и звонко рассмеялась; смех поднимался из глубин ее тела, рассыпаясь переливчатыми брызгами, как струи фонтана.
Матрос сердито повернулся к плите и сказал:
— Ваша одежда уже просохла.
А она (в горле у нее все еще бил родник смеха):
— Вы так думаете? Я думаю по-другому.
Он встал, пощупал ее брюки и пожал плечами. Потом подошел к окну, посмотрел, что на дворе.
— Солнце, — сказал он, — эта потаскуха там, наверху, сегодня вообще не собирается уходить.
Внезапно он почувствовал, что Герта стоит за его спиной, и не знал, услышал он ее шаги или то был лишь ее запах. Он обернулся и сразу увидел ее глаза, устремленные на него, большие серьезные глаза.
Она спросила:
— Разве уже должно стемнеть?
А он:
— Это должно иметь конец. Я уже стар.
А она:
— Глупости! Ничуть вы не старый. Только не надо так морщить лоб!
Она вскинула свои тяжеловатые, но нельзя сказать чтобы некрасивые руки и с удивительной нежностью провела ими по его лицу и губам. От ее пальцев, пахнущих грубой кожей лыжных ботинок, исходила жизнь, полная тепла. В полузабытье он не противился ей, хотя знал, что не ему предназначалась эта ласка. Он смотрел в ее круглое, разгоряченное, еще детское лицо, в ее загадочные глаза. Но вот послышался какой-то звук, тихий, вялый всплеск, словно небольшая кучка снега соскользнула с крыши, и улыбка тронула губы девушки — попона упала с ее бедер и теперь лежала на полу.
Вскоре после того, как это случилось (а немного позднее и все дальнейшее), в лесу протрубили отбой охоте, ибо солнце уже склонялось к верхушкам деревьев, но протрубили не в охотничий рог, и не в пастуший, и не в почтовый, а просто рупором прикладывали руки ко рту, набирали побольше воздуха в легкие и кричали: «По-о-о дома-а-ам!» Этот клич, искаженный и повторенный многократным эхо, передавался из уст в уста, от горы к горе (казалось, вдруг взревело огромное стадо быков), все его услышали, и все ему повиновались.
А в деревне неподвижный, словно уснувший, дожидался шар. Тот, о котором мы не знаем, чего он, собственно, хочет, тот, которого мы не раз объявляли мертвым, подкатил его нам под ноги — приманку непритязательного земляного цвета, цвета насущного хлеба (который мы зарабатываем — а иногда и нет), для его рук совсем малюсенькую, не больше, чем шарик, что после обеда катают ил хлебных крошек. Он взял эту приманку, взвесил на ладони, никакого веса у нее не оказалось, и все же этот шарик весил больше, чем шар земной, и он, невидимый, знал, что однажды бросит его на чашу весов, но сегодня только разжал руку, и шарик покатился нам под ноги… Смотрите-ка! Что это там лежит? Что бы это могло быть? Похоже на круглый хлебец! А ну, попробуйте откусить!
Мы вернулись в деревню и увидали шар. Сначала мы усмотрели в нем новое техническое достижение. Потом убедились: шар был человеком. И мы вонзили в него зубы. Схватили его.
— Да вон он сидит! — заорал Франц Цопф.
— Клянусь богом, он! — заорал Шобер.
— Бейте его! — крикнул помощник лесничего Штраус.
— Лупите что есть силы! — крикнул Укрутник.
— Потише! — гаркнул Хабихт. — Всему свой черед! — Он пнул его ногой. — Вставай!
Волна мужчин набежала на шар, смыла его с крыльца, унесла в дом.
— Стой! — завопил Шобер. — Стой! Назад! Вход запрещен! — Но волна уже подхватила и его и едва не сшибла с ног, а шар стремительно понесся к лестнице — комета из взвихренной пыли, взвихренных листьев, — тогда как к Шоберу, судорожно вцепившемуся в перила, уже приближался девятый вал с гребнем из волос серны.
— Да вы ополоумели, что ли? — завизжал он. Глухо рокоча, вал вздыбился.
— Входить только функционерам! — решительно сказал Хабихт. Он стоял на верхней ступеньке. Перила скрипели, шатались, гнулись — и с раздирающим уши треском рухнули.
— Придется вам раскошелиться и за эту беду заплатить, — крикнул он. Шар, вокруг которого вихрилась осенняя листва, ему удалось загнать в комнату. Буря стала утихать, волны разгладились. Что-то тихонько бормоча. мы выкатились на улицу.
Там уже стояли все деревенские женщины и визжали:
— Схватили! Наконец-то его схватили!
— Подумаешь какое дело — схватили, — крикнул помощник лесничего Штраус. — Он с самого обеда сидел здесь на крыльце.
— Да как он сюда попал? — посыпались вопросы, — Здесь же было оцепление или что-то в этом роде! (Для нас и поныне остается загадкой, как он умудрился проникнуть в деревню.)
Но так или иначе, он был в нашей власти, и с него уже снимали допрос Хабихт и другие жандармы, а также те, что называли себя функционерами, то есть Хабергейер, Франц Цопф и начальник пожарной команды.
Последний вдруг вышел на крыльцо. Его обычно красная физиономия была белее снега. Сказал:
— Нет! Пусть кто-нибудь другой на это смотрит! Этот малый уперся и не желает сознаваться.
Он поднес палец к губам. Мы замолчали и прислушались. Глухие удары доносились из дому, словно там молотили зерно.
Франц Биндер тем временем уже был за стойкой и расставлял бутылки со спиртными напитками. Разумеется, он до смерти устал от стояния на посту, но предчувствовал, что торговля сегодня будет бойкая.