Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 8, 2002
Примечательно, что несколькими годами позже, в совсем уже другое время и в другую научную пору своей жизни, Гуковскому тоже пришлось «оправдывать» литературу XVIII века. Так, в 30-е годы Гуковский совместно с В. А. Десницким выступил против взгляда на русскую литературу XVIII века как на «мало интересную», на классово чуждую, а потому не требующую изучения, как на литературу, расположенную «в одном из отдаленных закоулков». Но в первой главе книги «Русская поэзия XVIII века» это «оправдание» имело совсем иной характер — Гуковский не защищался, а нападал.
Кратко описав литературное пространство XVIII века и одним ударом отменив понятие «ложноклассицизм», Гуковский показывает, как из разнообразия литературных влияний появляются «свои собственные… поэтические системы», с «новыми именами, с новой славой».
«В 1741 г. из Германии вернулся в Россию Ломоносов… Своим творчеством он создал целое литературное направление». По Гуковскому, «литературному направлению» Ломоносова присущи «лирический подъем и восторг», ведущие за собой многочисленные метафоры, славянизмы, библейские выражения, «поддерживающие общую атмосферу величия слога». И если для Ломоносова «восторженный пиит руководим в своем пении не разумом, но восхищением», то для А. П. Сумарокова именно без руководства «острого разума» поэт «набредит и бредом своим себе и несмысленным читателям поругание сделает».
В Сумарокове Гуковский видит «новое, более молодое течение», столкнувшееся с литературным направлением Ломоносова. Он — полный антипод Ломоносова: главное для Сумарокова — это «ясность и чистота» в стихах, отказ от искусственности, а значит, и от «фигурности» и метафоричности речи; важнее всего для поэта простота и естественность, и плох тот, кто создает «речь совсем необычайну, надуту пухлостью, пущенну к небесам».
Столкновению и борьбе этих двух систем и посвящена первая глава книги. Начав с критики, Сумароков стал использовать «орудие еще более страшное — пародию». Впрочем, и Ломоносов отвечал тем же. В завязавшуюся литературную войну стали втягиваться молодые силы — «современники живо ощущали разлад на Парнасе, многие из них определяли свои вкусы той или иной системой и становились на сторону одного из поэтов». Гуковский очень подробно описывает перипетии литературной войны, в которую включился и сторонник Ломоносова Поповский. Однако с появлением в 1759 году журнала Сумарокова «Трудолюбивая пчела» соотношение сторон резко изменилось. Так, именно после возникновения «Трудолюбивой пчелы», а затем «Полезного увеселения» можно говорить о появлении сумароковской школы: «Это решительная атака сомкнутыми рядами, приступ, для которого Сумароков мобилизовал все свои силы». Вместе с тем даже после этого «приступа» война не закончилась, споры о преимуществах поэзии Ломоносова и Сумарокова не умолкали и позднее.
Вряд ли, вслед за Гуковским, столь яростную полемику можно объяснить только «взаимным положением Ломоносова и Сумарокова в литературе». Скорее дело и в различных взглядах на развитие русской словесности, и в истории личных отношений, и в том, на какую традицию опираются эти авторы. Как замечает И. З. Серман, «мы должны исходить в своих оценках известных нам русских литературных фактов не только из них самих, но и обязательно реконструировать общеевропейский литературный контекст… который они (Ломоносов и Сумароков. — Ф. Д.) хорошо знали и с которым соотносили свои решения насущных литературных проблем эпохи». Именно этого не хватает Гуковскому в его описании литературной войны Ломоносова и Сумарокова и сумароковских учеников.
Впрочем, не освещая европейского контекста полемики, Гуковский подробнейшим образом описывает ее развитие. И тогда становится понятным снисходительное замечание Сумарокова 1774 года: «Мне уже прискучилось слышати всегдашние о г. Ломоносове и о себе рассуждения». Однако «слышати» приходилось еще долго — если и не Сумарокову (он умер в 1777 году), то его младшим современникам, русскому читателю конца XVIII — начала XIX века. Кроме многочисленных эпиграмм, пародий и критических статей, появляются и такие тексты, как «Разговор в царстве мертвых Ломоносова и Сумарокова» Федора Карина (по свидетельству современника — Н. Е. Струйского). Примечательно, какое влияние приобретали эти «рассуждения» — вряд ли «законодатель российского Парнаса», часто указывающий в эпиграммах на Ломоносова на его чрезмерные возлияния, мог предугадать, что его младший современник, Семен Бобров, которого в начале XIX века сравнивали с Ломоносовым, будет упрекаем в том, что «пьет, чтобы писать, и пишет, чтоб напиться», и не в том дело, что «покойник и вправду выпить любил», а в укорененной литературной схеме.
Со смертью Ломоносова в 1765 году борьба «литературных направлений» отнюдь не заканчивается. Напротив, все только начинается. «Усвоив систему Сумарокова, они (ученики поэта. — Ф. Д.) принялись за самостоятельное продолжение его труда», — пишет Гуковский и, следуя своей любимой мысли о взаимодействии различных культурных пластов, замечает: «Рядом с элементами нового крепко держится и старое, составляющее фон, в который вплетаются новые штрихи». Однако в 1766 году в литературе появляется человек, творчество которого сложно определить как просто «новый штрих» в сумароковском направлении. Речь идет о Василии Петрове, «попытавшемся сказать новое слово, отчасти напомнившее Ломоносова». К сожалению, Гуковский не слишком подробно говорит об этом поэте, чье творчество представляет собой сложный сплав и ломоносовской (прежде всего), и сумароковской традиций. Вот уж когда «верьхи Парнасски возстенали» и литературная полемика разгорелась почти с прежней силой. Впрочем, Гуковский, стремясь четче выстроить свою картину литературного развития, отказывается от «ряда существенных моментов». Дело в том, что главное уже сказано им: «…школе Сумарокова принадлежала руководящая роль в развитии русской литературы ближайших годов и даже десятилетий».
Итак, теперь схема развития русской словесности XVIII века, предлагаемая Гуковским, делается совсем прозрачной: литературный процесс XVIII столетия составляют два борющиеся литературные направления, различные по своим поэтическим, эстетическим и прочим установкам, — «школа Сумарокова», требующая простоты и ясности в противовес «пышности» ломоносовского стиля. Но и внутри «сумароковской школы» идет «оживленная поэтическая работа». Позволим себе привести анекдот, записанный Пушкиным, который занятно иллюстрирует предложенную Гуковским концепцию:
«Сумароков очень уважал Баркова как ученого и острого критика и всегда требовал его мнения касательно своих сочинений. Барков… пришел однажды к Сумарокову.
— Сумароков великий человек! Сумароков первый русский стихотворец! — сказал он ему.
Обрадованный Сумароков велел тотчас подать ему водки, а Баркову только того и хотелось. Он напился пьян. Выходя, сказал он ему:
— Александр Петрович, я тебе солгал: первый-то русский стихотворец — я, второй — Ломоносов, а ты только что третий.
Сумароков чуть его не зарезал».
Сумароков Баркова так и не зарезал, однако борьба за звание первого стихотворца, пусть не всегда в подобной форме, велась на протяжении всей второй половины XVIII столетия. Описанию этой борьбы и раскрытию вышеизложенной концепции, ее детализации посвящены остальные очерки и статьи Гуковского, собранные в книге.
Следующие четыре главы книги «Русская поэзия XVIII века» по характеру материала можно объединить в пары. Так, очерк «Элегия в XVIII веке» и «Об анакреонтической оде» посвящены соответственно развитию двух жанров русской поэзии. Гуковский прослеживает историю жанра элегии от Тредиаковского («О, кто щастливый еще не бывал в разлуке!») до кризиса «елегии 60-х годов», приведшего в дальнейшем к ее гибели. И тогда появляются пародии: «Что ж делать мне теперь, терзаться и стенать, / Грустить, печалиться и млеть и тлеть, вздыхать, / Леденеть, каменеть, скорбеть и унывать, / И рваться, мучиться, жалеть и тосковать, / Рыдать и слезы лить, плачевный глас пускать / И воздух жалостью моею наполнять».
И по мнению Гуковского, последующее бытование элегии («элегия Батюшкова и потом Пушкина») ничего общего с елегией сумароковской и херасковской, «самая память» о которой «изглаживалась», не имеет. Между тем, хотя литераторы начала XIX века действительно опирались на совсем иную традицию и, как замечает Н. В. Сушков, вспоминая первые годы XIX столетия, «элегий Сумарокова давно уже никто не читал», все же традиция сумароковской школы не умерла и оказала определенное — пусть и не очень значительное — влияние на развитие жанра элегии, что, впрочем, требует специального «расследования».
Очерк, посвященный анакреонтической оде, особенно интересен тем, что определяющим признаком этого жанра Гуковский впервые называет «метрическую характеристику» как «замечательный пример жанрового мышления эпохи». Гуковский, как справедливо отмечает В. М. Живов, игнорирует вопрос тематического развития русской анакреонтики, «однако его работа фиксирует ту формальную динамику жанра, которая неразрывно связана с его содержательной эволюцией». Одним словом, «Мне петь было о Трое, / О Кадме мне бы петь, / Да гусли мне в покое / Любовь велят звенеть».