Сол Беллоу - Герцог
Что-то на самом конце линии. Была ли то Смерть? Но смерть не была той непостижимостью, какую приняло его сердце. Ни в коем случае.
Он перестал глазеть на тонкую стрелку, мерящую шаги по циферблату, на желтую мебель, пришедшую из другой эпохи, — неудивительно, что крупные корпорации гребут такие прибыли; высокие сборы, старая обстановка и никаких конкурентов — «Почта и Телеграф» ликвидировалась. С этих желтых столов им побольше перепало, чем папе Герцогу с такой точно мебели — на Вишневой улице. Напротив них был бордель. Когда мадам переставала платить полицейским, те выбрасывали со второго этажа постели шлюх. Женщин заталкивали в полицейскую карету, они орали негритянские проклятья. Папа Герцог, бизнесмен, созерцал эти отбросы порока и дикости, этих полицейских и варварски тучных баб, стоял среди таких же вот столов — обычной подержанной обстановки, приобретаемой на оптовых распродажах. Тут и закладывалось мое наследственное состояние.
Перед домом Асфалтера он запер «сокол» на ночь, оставив подарки для Джуни в багажнике. Перископ ей обязательно понравится. В доме на Харпер авеню есть что повидать. Пусть девочка узнает жизнь. Чем хуже — тем лучше, может быть.
На лестнице его встретил Асфалтер.
— Заждался тебя.
— Что, сорвалось?
— Нет-нет, не волнуйся. Я заеду за Джун завтра в обед. Она ходит в дошкольную группу на полдня.
— Замечательно, — сказал Герцог. — Проблемы были?
— С Маделин? Никаких. Тебя она не хочет видеть, а с дочуркой можешь общаться сколько пожелаешь.
— Она не хочет, чтобы я пришел с судебным постановлением. С точки зрения закона у нее двусмысленное положение, раз в доме этот проходимец. Ну, дай посмотреть на тебя. — Они вошли в квартиру, там было посветлее. — Отпускаешь бородку, Лук?
Пряча глаза, Асфалтер застенчиво и нервно потрогал подбородок. Он сказал: — Категорически отрицаю.
— Компенсируешь свалившуюся на голову плешь? — сказал Герцог.
— Борюсь с депрессией, — сказал Асфалтер. — Думал, перемена облика поможет… Прости, у меня такой хлев.
Асфалтер всегда жил в типично аспирантской грязи. Герцог огляделся. — Если мне когда-нибудь еще привалит наследство, я куплю тебе книжные полки, Лук. Этим этажеркам давно пора в отставку. Научные труды тяжеловесны. Стой, да ты застелил мне кушетку свежим бельем. Очень любезно с твоей стороны, Лук.
— Для старого друга.
— Спасибо, — сказал Герцог. И сам удивился, что говорить ему трудно. Незнамо откуда прихлынувшее чувство перехватило ему горло. Глаза увлажнились. Картофельная любовь, объявил он про себя. Тут как тут. Верный своей склонности называть вещи своими именами, он возвращал себе самообладание. Одернув себя, он взбодрился.
— Лук, ты получил мое письмо?
— Письмо? А ты посылал? И я тебе посылал.
— Я не получил. Что там было?
— Насчет работы. Ты помнишь Элайаса Тубермана?
— Социолог, который женился на тренерше?
— Не смейся. Он главный редактор стоуновской энциклопедии, у него миллион на переиздание. Я курирую биологию. Тебя он ищет, чтобы ты взял историю.
— Почему — я?
— Говорит, что перечитал твою книгу о романтизме и христианстве. В пятидесятые, когда она вышла, он ее прозевал. Говорит; это памятник.
Герцог помрачнел. Он прикинул несколько ответов и все забраковал.
— Не знаю, какой я сейчас ученый. Когда я ушел от Дейзи, я, очевидно, бросил и науку.
— И Маделин тут же подхватила ее.
— Вот-вот. Они поделили меня между собой. Валентайн обтесался за мой счет, Маделин собирается стать профессором. У нее вроде бы устные экзамены скоро?
— Прямо сейчас.
Вспомнив умершую обезьяну Асфалтера, Герцог сказал: — Что на тебя нашло, Лук? Ты, часом, не заразился туберкулезом от своего питомца?
— Нет-нет. Я регулярно делаю туберкулиновую пробу. Ничего нет.
— Это надо быть не в себе, чтобы проводить Рокко искусственное дыхание рот в рот. Чудить, знаешь, надо в меру.
— Про это тоже писали?
— Конечно. Иначе откуда я знаю? Как вообще это попало в газеты?
— Один паразит с кафедры физиологии подрабатывает сплетнями в «Америкен».
— Ты сам-то знал, что у обезьяны туберкулез?
— Знал, что болеет, а чем — не представлял. И конечно, не предполагал, что так тяжело перенесу его смерть. — К суровости, с какой глянул на него Асфалтер, Герцог был не готов. У него разномастная бородка, но даже темнее утраченных волос смотрели его глаза. — Я буквально вошел в штопор. Ведь я думал, что водить дружбу с Рокко — это так, баловство. Не понимал, как много он значил для меня. Знаешь, я вдруг осознал, что никакая другая смерть не могла поразить меня сильнее. Я задавался вопросом: потрясла бы меня хоть в половину так же смерть моего брата. Думаю — нет. Все мы, понимаю, на чем-нибудь сдвинуты. Но…
— Не обижайся, что я улыбаюсь, — повинился Герцог. — Не могу удержаться.
— А что тебе остается?
— Это еще не самое страшное — любить свою обезьяну, — сказал Герцог. — Le coeur a ses raisons (Сердцу не прикажешь). Ты видел Герсбаха. Задушевным другом доводился. А Маделин — та любит его. Так чего же тебе стыдиться? Еще одна душераздирающая комедия. Ты читал рассказ Кольера про человека, который женился на шимпанзе? «Его обезьянка-жена»? Великолепный рассказ.
— Я был страшно угнетен, — сказал Асфалтер. — Сейчас я ничего, а тогда почти два месяца не работал, и слава Богу, что у меня нет жены и детей, от которых пришлось бы скрывать свою истерику.
— И все это в честь обезьяны?
— Я перестал ходить в лабораторию. Сел на транквилизаторы, но так не протянешь долго. Надо было брать себя в руки.
— И ты пошел к доктору Эдвигу? — рассмеялся Герцог.
— Эдвиг? Нет, у меня другой психиатр. Он снимал депрессию. Но это всего два часа в неделю. Остальное время меня просто колотило. Тогда я взял в библиотеке кое-какие книги… Ты читал книгу такой венгерки, Тины Зоколи, о выходе из кризисных состояний?
— Не читал. Что она говорит?
— Она рекомендует определенные упражнения. Мозес заинтересовался: — Какие именно?
— Главное у нее — заглянуть в лицо собственной смерти.
— Как ты это делаешь?
Асфалтер старался говорить ровным голосом, в тоне беседы, информации. Ясно, что говорить об этом ему очень трудно. И не говорить он не мог.
— Ты воображаешь, что умер, — начал он.
— Случилось худшее… Дальше? — Герцог повернулся к нему в профиль, как бы настраиваясь лучше слышать, внимательнее слушать. Руки сложены на коленях, плечи устало опущены, носки составлены внутрь. Затхлая, вся в книгах комната с зажимной лампой на этажерке и шелест летней листвы действовали на Герцога умиротворяюще. Истинное в форме гротеска, размышлял он.
Каково это — он знал. Он сочувствовал Асфалтеру.
— Пресеклось дыхание. Кончилась агония, — говорил Асфалтер. — Ты мертв и должен лежать как мертвый. Что там, в ящике? Шелковая обивка.
— А-а, так ты все домысливаешь. Трудненько, должно быть. Понятно… — вздохнул Мозес.
— Требуется навык. Ты должен воспринимать — и не воспринимать, быть — и не быть. Ты одновременно присутствуешь и отсутствуешь. И один за другим входят окружавшие тебя в жизни люди. Отец. Мать. Все, кого ты любил и кого ненавидел.
— Дальше что? — Завороженный Герцог скосил на него глаза.
— Дальше ты себя спрашиваешь: «Что ты имеешь сказать им теперь? Как ты к ним относишься?» Ведь, кроме истины, теперь и высказать нечего. И ты не им это высказываешь, потому что ты мертвый, а самому себе. Тут подлинность, а не обман. Истина, а не ложь. С ложью покончено.
— Лицом к смерти. Это Хайдеггер. Чем все это кончается?
— Когда я зрячий лежу в гробу, мне сперва удается сосредоточить внимание на своей смерти и отношениях с живущими, но потом всякий раз меня отвлекают другие вещи.
— Ты утомляешься?
— Нет. Раз за разом я вижу одно и то же. — Лукас нервно, мучительно рассмеялся. — Мы уже были знакомы, когда у моего отца была ночлежка на Западной Мадисон-стрит?
— Да, я помню тебя по школе.
— Когда разразился кризис, мы сами переехали к себе в номера. На верхнем этаже отец оборудовал квартиру. А в нескольких домах от нас был театр «Хеймаркет», ты его помнишь?
— Балаганный театр? Еще бы, Лук, я срывался с уроков посмотреть трюкачей и коверных.
— Так вот, для начала я вижу пожар в нашем доме. Он загнал нас на чердак. Мы с братом закутали малышей в одеяла и встали к окнам. Приехала пожарная команда и вызволила нас. Я держал сестренку. Пожарные по одному спускали нас вниз. Последней сгружали тетю Рей. Она была под двести фунтов. У нее задралось платье, когда пожарник спускался с ней. От тяжести и напряжения у него пылало лицо. Крупное такое ирландское лицо. А я стоял внизу и смотрел, как все ближе нависают ее ягодицы, этот бледный, бесподобно щекастый, необъятный зад.