Жан д’Ормессон - Услады Божьей ради
«Французы!
По поручению Президента Республики я с сегодняшнего дня беру на себя руководство правительством Франции… Будучи уверенным в том, что весь народ мне доверяет, я отдаю себя Франции, чтобы облегчить ее горе».
Когда я вернулся к деду и когда полковник фон Вицлебен уже был нашим гостем, маршал Петен произнес второе обращение:
«Дух поиска удовольствий одержал верх над духом самопожертвования. Требования превышали отдачу. Мы пожалели свои силы и пожинаем несчастье».
А через несколько дней — еще одно обращение:
«Я ненавижу ложь, так повредившую нам. Но земля не лжет. И в ней — наша надежда. Она и есть наша родина. Невспаханное поле — это погибающий кусок Франции. Засеянная земля — это часть возрождающейся Франции… Наше поражение произошло из-за того, что мы расслабились. Дух удовольствий разрушает то, что создал дух самопожертвования. Я призываю вас прежде всего к возрождению, как умственному, так и моральному».
Те из вас, кто постарше, помнят, так же как и я, этот блеющий, тревожный голос, пробивающийся через помехи в эфире. Дедушка, удрученный, стоял среди своих близких, собравшихся в гостиной. Все, что он слышал, шло прямо ему в сердце. Семья, земля, взятые из жизни земледельцев сравнения и ссылки, нравственность, осуждение ошибок и поиска легкой жизни, прославление духа самопожертвования в противовес духу удовольствий — все это выражало то, что носил в душе мой дедушка. Где-то на заднем плане за голосом маршала слышались ему голоса Барреса и Пеги, которых дед противопоставлял гнусностям Андре Жида и заумности Пруста. Сразу после поражения, которого следовало ожидать, дедушка без колебаний встал в ряды сторонников Петена, победителя сражения под Верденом.
Вы, наверное, уже поняли, что на протяжении всей оккупации мой дед всем сердцем был на стороне вишистского правительства и одновременно против немцев. С его точки зрения, маршал Петен в политике был двуликим Янусом, в котором уживались два персонажа, один плохой, другой хороший. Плохой Петен встречался с Гитлером в Монтуаре, жал тому руку, потакал Лавалю, в котором, как это ни парадоксально, возродилось все, что было порочного в покойной Республике, преследовал евреев, которые тут же стали настолько милы моему дедушке, что он даже прятал многих из них в сторожках лесников в лесной чаще, а одно время даже собирался — возможно, в память о тете Саре — сам надеть желтую звезду. Хороший же Петен воплощал все, что было во Франции святого, защищал такие высокие добродетели, как верность и раса, принося в жертву не только себя, но и память о себе в истории, так как предоставлял французам возможность сконцентрировать ненависть и презрение на плохом Петене.
Интересное лицо Петена, символ воинской славы и крестьянского благородства, смотрело на всех с газетных полос и плакатов, с почтовых марок и школьных тетрадок и уже успело запечатлеться в глазах каждого, как вдруг раздался громоподобный шепот, раздался другой голос, идущий из-за моря голос упрямца, отказывающегося капитулировать. Так начиналась легенда. Наверное, за всю историю не возникало еще такой удивительной симметрии, гениально укладывающейся в школьные учебники и в головы детей. С одной стороны — родная страна, почва, крестьянский здравый смысл, взгляд и глаза, реализм, прошлое, данный момент, покорность и согласие, — маршал в Виши. С другой стороны — море, изгнание, приключение, голос и напряженный слух, немыслимые мечты, будущее, спор, бунт и несогласие, — генерал в Лондоне. В истории Франции открывалась необычная страница. Два элементарных принципа, в которых слабая память людей через тысячелетия разглядит мифическую борьбу легендарных героев, которых, как скажут умники, никогда в реальности не было, героев, боровшихся не на жизнь, а на смерть, которые друг друга отвергали, отлучали от власти, взаимно приговаривали к смертной казни, ведя за собой тысячи и тысячи фанатичных последователей, вверивших свою жизнь и честь тому или другому военачальнику. Все способствовало приданию конфликту драматического характера не только в политике, но и в социологии и в метафизике: обоих полководцев когда-то связывали узы дружбы внутри офицерской касты, у них было общее происхождение, оба тяготели к литературе, оба любили славу и родину, но вопреки друг другу. Никогда еще положение Франции не было столь ужасным, как в те годы бедствий. Но и никогда не возникало стольких оснований для того, чтобы начать мечтать о величии. Те, чья профессия состоит в том, чтобы создавать питательную среду для мечтаний людей и воспевать их деятельность, на протяжении очень многих лет находили в борьбе генерала против маршала неиссякаемый источник вдохновения, возмущения и веры. Некоторым это даже укоротило жизнь. Сколько золотых перьев эпохи брались освещать в своих произведениях эту битву гигантов, от Клоделя до Андре Жида, который, находясь в плену у собственных фантазмов, выпытывал у генерала точные детали обстоятельств, при которых у того возникло решение не подчиняться начальству, от Арагона до Дриё ля Рошеля, от Бразильяка до Мориака, от Морраса до Мальро. Вся Франция знала наизусть послания маршала. Клод и мой дедушка пытались, испытывая разные чувства, определить, абзац за абзацем, кто был инициатором или подлинным автором текстов: Мулен де ля Бартет, Эмманюэль Берль или сам Петен. Призывы героического и непокорившегося генерала стали частью школьных учебников. Оба военачальника по праву заняли место не только в истории, но и в литературе Франции. Подобно Демосфену и Цезарю, Цицерону и Макиавелли, Наполеону и императору Ашоке, они занимались одновременно литературой и историей, войной и словами. Рассказывают, что Петен после того, как закончил единственное свое выступление перед судившим его трибуналом, незадолго перед тем, как он решил замолчать навсегда, сказал своему охраннику, если я не ошибаюсь, Жозефу Симону: «Очень красивую речь я произнес». Генерал тоже всю жизнь писал превосходные книги и произносил очень красивые речи. А какой восхитительной простотой — искренней или наигранной, — каким подлинным величием дышат произнесенные им в своем последнем акте слова: «Я не хочу официальных похорон. Не хочу присутствия ни президента, ни министров, ни учреждений… Мужчины и женщины Франции и всех других стран, если захотят…» В забавной стране, где нам посчастливилось родиться, Петен и де Голль заняли свое место среди таких людей, как Бретон и Рембо, маркиз де Сад и Боссюэ, Корнель и Жюль Ренар, Гюго и Вийон, среди юмористов и авторов трагедий, среди поэтов и историков, пророков и бунтарей, в великой галерее тех, кто любил слова и знал их силу. Долгие годы речи их жгли нам сердца.
Фамилия человека, выступавшего по лондонскому радио, почти ничего не говорила ни дедушке, ни мне. Если не ошибаюсь, только дважды мы слышали ее раньше: в связи с контрнаступлением бронетанковых войск в конце мая в районе не то Абвиля, не то Монкорне и в связи с последней перетасовкой правительства Третьей республики под руководством Поля Рейно, когда какой-то бригадный генерал временно занимал должность заместителя государственного секретаря по своей специальности, которую он знал лучше других, причем не по части интендантской или уставной, а по части военной доктрины, по части руководства людьми и придания смысла истории, одним словом, по всему, что касается войны.
Одинокий изгнанник-бунтарь очутился в центре самой великой и, казалось, непоправимой катастрофы в истории. Временно исполняющий обязанности бригадного генерала довольно скоро доказал, что в своей драматической судьбе, невзирая на поражения и ненависть врагов, он гениально объяснял перспективу войны и понимал ход истории: «…Но разве последнее слово сказано? Разве нет больше надежды? Разве нам нанесено окончательное поражение? Нет!.. Мы сможем в будущем одержать победу теми же средствами, которые нанесли нам поражение… Эта война является мировой войной. И хотя сейчас мы подавлены механизированными силами, в будущем мы сможем одержать победу при помощи превосходящих механизированных сил. От этого будут зависеть судьбы мира. Я, генерал де Голль…»
Мы с дедом, сидя в Плесси-ле-Водрёе, не слышали первого призыва генерала де Голля, произнесенного на следующий день после первого выступления маршала Петена. Но слухи о нем дошли до по крайней мере двух членов нашей семьи, захваченных, как и все, вихрем, носившемся над Францией: Клод услышал его, сидя в кафе в Клермон-Ферране, в середине Центрального массива, а Филипп — в Бордо, где он прислушивался к сообщениям со всего света, катившегося к краху. Оба впервые слушали этот глуховатый, неумелый голос, звучащий издалека, несколько напыщенный, но простой, незнакомый и вместе с тем легко узнаваемый, эту обрывистую речь, глубокую по содержанию, с удивительными интонациями, четверть века державшую в напряжении весь мир.