Жан д’Ормессон - Услады Божьей ради
«Меня приглашают?» — спросил дедушка.
Фельдфебель кивнул головой.
«Тогда скажите, пожалуйста, генералу, что я по вечерам не выхожу».
Через десять минут фельдфебель вернулся.
«Меня вызывают?» — спросил дед и пошел за ним.
Генерал сидел в окружении нескольких офицеров за большим письменным столом, занявшим место бильярда. Дедушка осмотрелся с явно недовольным видом: он не мог одобрить новую расстановку мебели, выдававшую дурной вкус. Один из офицеров стал объяснять на ломаном французском, что генерал был удивлен, когда его не поприветствовали.
«Я тоже», — отвечал дедушка.
Тут генерал вспылил, стал громко кричать, что побежденные должны первыми приветствовать победителей, и через переводчика спросил у деда, какой у него во французской армии был чин.
«Скромный, — отвечал дедушка, который не был даже солдатом второго класса и не получил от республиканского правительства ни чина, ни наград. — Но я у себя дома».
Ответ не понравился. Генерал опять разбушевался. Дедушка мой дважды удостаивался звания испанского гранда, являлся кавалером ордена Золотого руна, награждался орденами Аннонсиады, Черного орла, Святого Георгия и Святого Андрея, был бальи и приором многих высших государственных военных и кавалерийских орденов, слегка позабытых в современной истории, и тут смутно почувствовал, что ему предоставляется удобный случай выразить наконец все, что накопилось у него на сердце за полтора века и о чем в обстановке счастливого мирного времени трудно было говорить, не выставив себя на посмешище. Он поудобнее уселся в кресле, подставленном ему солдатом, и очень спокойно и очень твердо сказал, что людям испокон веков свойственно нарушать правила игры, но что когда речь идет о нарушении его собственных прав, то его положение позволяет ему ожидать от всех остальных, кем бы они ни были, за исключением, быть может, кардиналов, принцев крови, глав государств и маршалов, чтобы его приветствовали первого. Кроме перечисленных, в подлунном мире нет человека, кому он должен первым отдавать честь. И добавил, дабы продемонстрировать свою сдержанность и такт, что если, случайно, генерал является маршалом, то он готов принести ему свои извинения. В противном же случае ожидает выражения извинений в свой адрес. Из-за лукавства истории именно наши недостатки, наша надменность, то, что другие называли спесью, толкали нас к сопротивлению, обеспечивая деду некое подобие ореола национальной и народной славы.
А дело было зимой 1940/1941 года. И погода была холодная. В мировой истории уже произошло много испытаний и поворотов. Подобие офицерского судилища, собранного генералом, впало в изумление. Немцы ожидали всего — от националистских деклараций до трусливого пресмыкательства. Но вот обличительная речь старика в духе Сен-Симона повергла их в изумление. Дедушка предстал перед ними в виде слегка комичных литературных героев: графа д’Оржеля, или принца Германского, или герцога де Молеврие в комедии Робера де Флера и Армана де Кайаве «Зеленый мундир». Но это происходило перед лицом оккупантов, организовавших нечто вроде суда. И подсудимый выглядел уже не смешно, а превращался в героя. И, думается мне, он был бы доволен, если бы его расстреляли за издевательство над немцами по такому фундаментальному вопросу, как достоинство нашей фамилии и ранг нашей семьи. Самым замечательным было то, что старый аристократ сумел произвести на немцев впечатление. Извинений они не представили, но дед вернулся в свою комнату в сопровождении полковника и капитана, которые встали в момент расставания у двери по стойке «смирно».
Дедушка на секунду замер в дверях, посмотрел на полковника, не обращая внимания на капитана, и, не протягивая руки и не кланяясь, просто сказал: «Спасибо, друг мой!» — тем неподражаемым тоном, который был единственным нашим талантом, после чего скрылся в своей комнате.
Примерно через год или, может быть, чуть больше, зимой 1941/1942 года, еще одна довольно комичная история вновь послужила испытанием наших национальных чувств. В ту пору замок занимали летчики. Дедушка по-прежнему ютился в башне, которую он называл убежищем или надомной каторгой. Однажды во время обычной вечерней прогулки, когда его сопровождала Анна-Мария, старик и его правнучка увидели немца лет сорока, высокого роста, с седеющими, почти белыми волосами, с орденом «Железный крест» на шее. В его походке и поведении было что-то впечатляющее и привлекательное. На следующий день и в последующие дни они опять несколько раз встречали в коридорах или в аллеях этого немецкого офицера. Он молча приветствовал их. Как было заведено, дедушка с глазами, устремленными вдаль, подносил руку к шляпе, а восхитительная Анна-Мария прижималась к нему с гордо откинутой назад головой.
Я был еще в Плесси-ле-Водрёе, когда произошло «преображение» бедняги Робера В. Извещение о его смерти пришло довольно поздно, в конце августа или в начале сентября 1940 года. До этого мы узнали, что Жак был убит в Арденнах в момент, когда пытался добраться до генерала Корапа. А вот Робер два или три месяца числился пропавшим без вести. Наконец, в Плесси-ле-Водрёй пришла одна из тех зловещих открыток розового цвета с заранее напечатанным посланием, текст которого, перемежающийся многоточиями, сообщал практически только о катастрофах.
Заполнив эту открытку, строго предназначенную для переписки семейного характера, зачеркнуть ненужное. — Ничего не вписывать вне указанных строк.
ВНИМАНИЕ. Все открытки, содержащие сведения, выходящие за рамки исключительно семейного порядка, не будут доставляться и будут скорее всего уничтожаться.
…………………1940 г.…………………
…………………здоров…………………устал.
…………………легко, тяжело болен, ранен.
…………………убит…………………попал в плен.
…………………скончался…………………пропал без вести
…………………семья…………………в добром здравии.
…………………нуждается в продуктах…………………в деньгах.
новости, багаж…………………вернулся в…………………
…………………работает в…………………поступит в
школу…………………принят
…………………пойдет в………………………………………………………
………………………………………………………………………………………
Нежно обнимаем. Целуем.
ПодписьНа полученной нами открытке в месте, отмеченном многоточием, перед словом «убит» стояла, оставляя впечатление невероятной черствости, фамилия Робера В.
И едва мы узнали о его кончине, как предмет неприязни всего семейства превратился в благородного рыцаря, в икону, в рекомендуемый детям пример для подражания. Кстати, его представили к награде, так как он один в течение шести часов оборонял с помощью двух пулеметов, сидя в поврежденном танке, подходы к месту через реку Мёз. Смысл и причина этой смерти у меня почти не вызывали сомнений: словно выполняя наши тайные мысли, он старался сделать так, чтобы его убили. Мы больше никогда об этом не говорили. Но в глубине души мы знали, что дух семьи, возможно, не был совершенно неповинен в смерти этого человека, из которого теперь мы сделали героя. О горе Анны-Марии я не стану распространяться. У человеческих сил есть предел. Ей пришлось слишком долго бороться против жесткой, несмотря ни на что, морали нашей старой семьи. Гибель Робера стала для Анны-Марии катастрофой, драмой, крушением. И вместе с тем, как мне кажется, было в этом проявлении жестокости жизни и своего рода облегчение. Анна-Мария могла восставать против правил, вводимых семьей, но ей было еще рано полностью их отбрасывать. Конечно, теперь, когда он погиб, со всех сторон слышались похвальные отклики в память о дорогом Робере, который так хорошо ездил на лошадях. И все же я не уверен, что вдали от реки Мёз и от пулеметов он занял бы большое место в повседневной жизни Анны-Марии. Есть всегда нечто удивительное в том, как складывается судьба живущих рядом с нами людей: мы ошеломленно обнаруживали, какой же у Анны-Марии нетерпеливый и пылкий характер. Нет, Робер не был создан, чтобы оправдать все ее надежды. И как это ни тяжело признавать, но мне казалось, что и сама Анна-Мария понимала постепенно все больше и больше, что в своем неумолимом движении была права история, а не она. И она стала упрекать себя в том, что пролила мало слез о погибшем возлюбленном. И плакала еще горше от того, что слезы кончались.
А мы тем временем принимали в свой круг Робера мертвого, после того как отвергли его живого. Смерть Жака была очень тяжелой утратой для всех нас, для его братьев, для матери, для деда и, смею сказать, и для меня. Память о Робере В. оказалась для нас связанной с очень дорогим для нас воспоминанием о Жаке. Смерть улаживает все. Мы всегда лучше договаривались с покойниками, чем с живыми.