Сири Хустведт - Что я любил
Месяц за месяцем Ласло держал ухо востро. Я до сих пор не знаю, из каких источников он добывал информацию. Он околачивался по галереям, кроме того, они с Пинки не любили сидеть дома по вечерам и все время куда-нибудь ходили. Одно я знаю твердо: если где-то шелестели какие-то слухи или сплетни, Ласло слышал этот шелест первым. Принято считать, что шпион должен быть незаметным. Тем не менее Ласло был идеальным шпионом. Этот высоченный тощий парень с примечательной шевелюрой, в неописуемых костюмах и огромных темных очках ухитрялся видеть все, сам при этом не раскрываясь. Благодаря своей броской внешности на фоне одетой в черное нью-йоркской толпы он выделялся, как светофор на улице, но именно эта броскость усыпляла любые подозрения на его счет. Ласло, разумеется, тоже кое-что слышал о пропавшем мальчике, которого, как поговаривали, Джайлз убил, но он считал эти мерзопакости частью хорошо спланированной неформальной "раскрутки", направленной на то, чтобы подогреть вокруг Джайлза атмосферу эпатажа и сделать из него новоявленного трудновоспитуемого гения, которому все можно. Ласло куда больше тревожило другое. Он слышал, что у Джайлза "коллекция" подростков — мальчиков и девочек, и что любимой его игрушкой стал Марк Векслер. Джайлз якобы лично предводительствовал мелкими шайками юнцов во время их набегов на Бруклин и Куинс, где они совершали какие-то бессмысленные акты вандализма или, скажем, вламывались в кафе и похищали оттуда чашки или сахарницы. Ласло было доподлинно известно, что подобные вылазки предполагали своего рада маскарад, когда участники меняли цвет волос и кожи, девчонки переодевались мальчишками, а мальчишки — девчонками. По городу ползли слухи о глумлении над бездомными в Томпкинс — сквер-парк, когда кто-то перевернул вверх дном все их пожитки и оставил бедолаг без одеял и еды. Кроме того, Ласло кое-что слышал о "метке" — некоем подобии клейма, которым отмечались лишь особо приближенные к Джайлзу подростки.
Что из всего этого было правдой, сказать трудно. Одно было совершенно очевидно: Тедди Джайлз начинал котироваться как восходящая звезда. Кругленькая сумма, которую какой-то английский коллекционер выложил за его работу под названием "Мертвая блондинка в ванне", очень упрочила его репутацию, превратив его из просто скандального художника в художника дорогого. Он придумал фразочку "зрелищное искусство" и размахивал ею в каждом своем интервью. Посыл был весьма банален: границы между высоким и низким в искусстве давно перестали существовать. Но далее Джайлз утверждал, что искусство — не более чем зрелище, а ценность зрелища измеряется в долларах. Критики воспринимали эти сентенции либо как вершину интеллектуальной иронии, либо как торжество грубой правды в рекламе. Дескать, наступило начало новой эры, когда наконец-то можно открыто заявлять о том, что искусством, как, впрочем, и всем в этом мире, правят деньги. Джайлз раздавал интервью в разных обличьях. Он то рядился в женское платье и излагал свои взгляды на живопись каким-то несуразным фальцетом, то представал в костюме и галстуке и вел себя как брокер, обсуждающий детали сделки. Я понимал, почему Джайлз вызывал у публики такой интерес. Ненасытная жажда популярности заставляла его опять и опять создавать себя заново, а любая перемена всегда интересна и желанна для прессы, даже если творчество художника представляет собой перепев проверенных временем шаблонов, давно утвердившихся в более популярных, чем живопись, жанрах.
В конце марта Билла снова потянуло работать. Все началось с мамы и малыша, которых он увидел на Грин-стрит. Я тоже видел их из окна, когда зашел в гости к Биллу и Вайолет, но мне и в голову не приходило, что я смотрю на отправную точку нового витка в творчестве художника. По идее, в них не было ничего особенного, но сейчас я понимаю, что Билл искал именно эту повседневность в мельчайших ее проявлениях. Ради них он прибегнул к фотографии и даже к видеосъемке. Мне с моими консервативными взглядами казалось, что художник такого высочайшего технического уровня, как Билл, не должен разменивать свой талант на какое-то видео, но когда я увидел отснятый материал, то многое понял. Камера дала Биллу возможность освободиться от изнуряющего груза собственных мыслей. Камера заставила его выйти на улицу, где перед ним предстали тысячи детей, тысячи отрывочков разворачивающихся у него на глазах жизней. Эти дети стали залогом его душевного равновесия, с их помощью он мечтал создать элегию о том, что все мы, так давно живущие на свете, безвозвратно потеряли, — о детстве. В своей скорби он не был сентиментален. Тут нельзя было найти и намека на флер старого доброго прошлого, которым всегда окутаны любые представления о детских годах. Но что еще важнее, Билл смог дать выход своим мукам из-за Марка, не касаясь самого Марка.
Мама с малышом попались нам на глаза как-то вечером. Было воскресенье, и Марка уже посадили в поезд, на котором он уехал домой к Люсиль. Мы с Биллом стояли у окна. Вайолет подошла к нам сзади, обняла мужа за талию и замерла, прижавшись щекой к его обтянутой свитером спине, а потом встала рядом. Билл притянул ее к себе. С минуту мы молча смотрели из окна на улицу внизу и на прохожих. Вот у дома остановилось такси, дверь распахнулась, и из машины вышла женщина в длинном коричневом пальто с ребенком на руках, нагруженная пакетами и сложенной коляской. Мы видели, как она поудобнее перехватила малыша, примостила его себе на бедро, порылась в сумке, выудила оттуда деньги, расплатилась с шофером и, помогая себе левой рукой и правой ногой, разложила коляску. Потом погрузила в это чудо техники своего закутанного ребенка и пристегнула его ремнем. В этот момент малыш заревел. Женщина опустилась на корточки, проворно стащила с рук перчатки, не глядя, сунула их в карман и принялась лихорадочно рыться в большой стеганой сумке. Оттуда она извлекла пустышку, которую тут же дала малышу, потом, не поднимаясь, ловко ослабила ему шнурок капюшона и, покачивая одной рукой коляску, наклонилась к самому его носу, улыбнулась и что-то заворковала. Малыш, одетый в теплый комбинезон, откинулся назад, сосредоточенно зачмокал пустышкой и закрыл глазки. Женщина посмотрела на часы, выпрямилась, развесила четыре своих сумки на ручках коляски и покатила ее по улице.
Я отошел от окна, а Билл все смотрел ей вслед. В тот вечер он про нее и словом не обмолвился, но за ужином, когда мы ели приготовленный Вайолет итальянский омлет с начинкой и гадали, сумеет ли Марк закончить последнее полугодие и сдать выпускные экзамены в школе, я все время чувствовал в нем какую-то уклончивость. Он слушал наши с Вайолет разговоры и даже отвечал нам, но в то же время оставался в стороне, словно какая-то его часть уже давно не здесь, а идет себе где-нибудь по переулочку.
На следующее утро он купил видеокамеру и принялся за работу. В течение следующих трех месяцев он уходил чуть свет и до самого вечера бродил по улицам, потом шел в мастерскую и делал наброски, потом ужинал и снова брался за свои альбомы с рисунками, уже до самой ночи. Но в выходные Билл каждую минуту стремился проводить с Марком. Мне он объяснял, что они разговаривают, смотрят вместе взятые напрокат видеофильмы и снова разговаривают. Марк превратился для Билла в больного ребенка, с которым надо нянчиться как с маленьким и которого ни на миг нельзя оставить без присмотра. Среди ночи Билл вскакивал и шел в комнату сына, чтобы убедиться, что он на месте, а не сбежал куда-нибудь через окно. Неусыпная родительская бдительность из формы наказания превратилась в средство профилактики неизбежного приступа, который, как боялся Билл, добьет мальчика.
Хотя Билл и обрел новые силы благодаря работе, в его возбуждении было что-то маниакальное. Былая сосредоточенность во взгляде уступила место горячечному блеску глаз. Он почти не спал, исхудал, вспоминал о бритье еще реже, чем раньше. Его одежда провоняла табаком, к вечеру от него сильно пахло спиртным, вином или виски. Несмотря на его изматывающий режим работы, нам все-таки удавалось видеться той весной. Иногда это случалось чуть не каждый вечер. Он звонил мне либо домой, либо на кафедру:
— Лео? Это я, Билл. Слушай, может, заглянешь вечерком в мастерскую, а?
Я соглашался, даже если знал, что не успеваю проверить к сроку студенческие работы или подготовиться к завтрашней лекции, соглашался потому, что в голосе из телефонной трубки ясно слышалось, что он не может оставаться один. Когда я приходил и заставал его за работой, он всегда прерывался, чтобы похлопать меня по спине или обхватить за плечи и хорошенько потрясти, а потом принимался рассказывать про детишек на площадке, которых ему удалось в тот день заснять.
— Ты не поверишь, что они творят. Я уже и забыл, что такое бывает. Они же чокнутые! Просто полоумные какие-то!
Как-то вечером в середине апреля Билл вдруг сам завел разговор о своем возвращении к Люсиль, когда он решил, что вдруг да склеится.