Алехо Карпентьер - Превратности метода
Он проиграл арпеджио. — Если бы на своей родине я показался таким, каков есть, то линчевали бы меня закапюшоненные из ку-клукс-клана, белые эти, белые не только снаружи, но и внутри — что бахвалятся особенной, очень нашей белизной, какой была белизна Бенджамина Франклина, считавшего негра за «животное, которое ест много, а работает мало», — белизной Маунт-Вернона, где рабовладелец философствовал о равенстве людей перед богом, — белизной нашего Капитолия, храма, где хором негров — подметальщиков улиц, чистильщиков обуви, чистильщиков пепельниц и сторожей в уборных исполняется гимн Gettysburg Address[353] — «правительство народа, избранное народом и для народа», — белизной нашего просвещеннейшего, блистательнейшего дома, приводящего в движение карусель новеньких мундиров, фраков и цилиндров, которая крутится, и крутится, забрасывая в эту Латинскую Америку воров и сукиных сынов, — «не ухудшая настоящего, — как говорят испанцы, — при каждом повороте рычага»…
Я заметил консульскому агенту, что термин «сукин сын» несколько неподходящ для того, кто лишь каких-то сорок восемь часов назад был Главой свободной и суверенной Нации, которая в силу своего героического прошлого, своих великих людей, своей истории… и т. д., и т. д… «Сорвалось с языка по вине святой Инес, — ответил консульский агент, наливая мне ром. — Я не хотел вас обидеть. Кроме того…»
«Посмотрите… посмотрите…» — зловеще произнесла Мажордомша, жестом приглашая нас подойти к окошечку с разбитыми стеклами, выходившему на бухту. «Да, — сказал гринго. — Там, на whart[354], что-то происходит».
Он открыл ворота для вывода на регаты ныне отсутствующие каноэ. И в самом деле, там, на молу, где обычно грузили сахар на суда, видимо, случилось что-то необычное. Толпа окружила несколько грузовиков, привезших какие-то большие предметы, поставленные на попа либо лежавшие на полу, хаос перемешанных, сваленных в кучу, в полном беспорядке громоздящихся предметов, которые… «Возьмите-ка бинокль», — предложил мне консульский агент. Я взглянул. Люди, бесспорно, подогретые спиртным из сока сахарного тростника, пели, плясали, спускали с грузовиков и под выкрики и хохот бросали в море… мои статуи, бюсты и головы — те, что годы назад по официальному распоряжению царили в колледжах, лицеях, муниципалитетах, общественных учреждениях, на площадях городков, селений, деревень, подчас соседствуя с тем или иным Лурдским гротом — грубо сделанной нишей, полной маленьких и больших свечей, всегда горящих, обителью нашей Святой Девы-путеводительницы. А ведь мои скульптуры созданы из мрамора, творения местных ваятелей либо учеников Школы изящных искусств; а бюсты из бронзы отлиты в Италии, в тех самых литейных, где родилась гигантская Республика Альдо Нардини; статуи во весь рост, во фраке, с рельефными крестами и лентой, либо в форме генерала армии (и во внушительной каске, которая, по утверждению моих врагов, имела «козырек прогресса и козырек регресса»), в одеянии доктора honoris causa Университета «Сан-Лукас» (был им еще в 1909 году), в тоге и докторской шапочке, кисть, которой ниспадала на левое плечо, либо в позе римского патриция, трибуна — вытянутой-рукой-указующего-на-что-то (некое подражание памятнику премьеру Гамбетте в Париже), в образе погруженного в раздумья отца семейства, или сурового ментора, или увенчанного лаврами древнеримского консула Цинцинната…
Теперь все они лежали на земле, их тащили на носилках, волокли в тачках и на арбах, запряженных быками, чтобы затем сбросить в воду одна за другой; действуя ломами, мужчины и женщины их подталкивали под ритмичные восклицания: «И р-раз… и дв-ва… и тр-р-р-ри-и!..» Наконец появилась конная статуя — та, которой я любовался ежедневно с балконов моего Дворца, — она лежала на железнодорожной платформе, но, оказывается, уже без всадника — в ночь моего бегства всадника сбили, лишь остался бронзовый конь. И, подхваченный краном, конь еще раз поднялся — на один момент, последний, перед тем как погрузиться в воду, в венке бурлящей пены, — героически взметнулся на дыбы, лишенный Того, кто, сидя в седле, крепко держал поводья в руках. «Memento homo…»[355] — произнес я, не закончив всей фразы, поскольку классическое выражение тут же утонуло в нахлынувшем воспоминании о жестокой шутке, которую однажды услышал от Студента.
«Не пойте танго на слова реквиема, — сказал консульский агент. — Теперь эти ваши статуи будут, покоиться на дне моря, позеленеют от селитры, их обнимут кораллы, покроет песок. А там, где-то в 2500 или в 3000 году, их обнаружит ковш драги, возвратит на свет божий. И люди спросят, как в «Сонете» Арвера[356]: «А кто этот человек?..» И, быть может, не найдется никого кто сумеет ответить. Произойдет то же самое, что с римскими скульптурами трагической эпохи, которые можно видеть в разных музеях: о них известно лишь то, что они представляют собой изображения какого-то Гладиатора, какого-то Патриция, какого-то Центуриона. А имена утрачены. В вашем случае скажут «Бюст или статуя, какого-то Диктатора». Столько их было и столько еще будет на этом полушарии, имя уже ничего не значит. (Он взял томик, лежащий на столе.) Вы значитесь в Малом Ляруссе? Нет?.. Тогда вас совсем обошли…». И в тот вечер я заплакал. Заплакал над томиком словаря — «Je seme a tout vent»[357] — словаря, в котором ничего не говорится обо мне.
Часть седьмая
XIX
…и, решив не искать иной науки, кроме той, какую можно найти в себе самом…
ДекартСтепенный и гармоничный, солидно вписывающийся в архитектурные ансамбли, окружающие Триумфальную площадь, — будто броней от любой внешней угрозы покрытый плотной патиной, оттенявшей стены год от года все более, и светлее казались лишь карнизы и рельефы, — дом на Рю де Тильзит принял его в свое лоно, защищенное высокой черной решеткой, как приемлет горное убежище заплутавшего альпиниста, который постучался в дверь после опрометчивого блуждания меж лавин и пропастей.
Было пять утра. Воспользовавшись собственным ключом, чтобы не будить Сильвестра, Глава Нации вошел в вестибюль и включил свет. За ним следовала Мажордомша — на всем пути от вокзала Сен-Лазар она кашляла и дрожала от озноба, несмотря на побитое молью пальто с меховой отделкой, купленное на Бермудских островах. Жалуясь на спазмы, стеснение в груди, боль в суставах, мулатка попросила рому, постель и прославленный целебный колумбийский бальзам из Толу. «Дай ей святой Инес, что там еще осталось, и проводи по задней лестнице в мансарду, в какую-нибудь комнату», — распорядился Экс (теперь он с гримасой иронии титуловал себя Экс), обращаясь к Чоло Мендосе, который тащил чемоданы.
Оставшись один, Экс огляделся вокруг и заметил немало перемен в мебели и отделке комнаты. Там, где надеялся вновь встретить столик красного дерева с китайскими вазами и цветок из слоновой кости, в чью чашу складывались визитные карточки, и прикрывшуюся своими распущенными волосами ундину, так выделявшуюся на темно-вишневом бархатном фоне щита с кинжалами и мечами, он увидел наготу выкрашенных светлой краской стен без какого-либо орнамента, кроме гипсовых арабесок, которые, если напрячь воображение, могли казаться весьма стилизованными гребнями разбушевавшихся волн. Из мебели здесь стоял только один длинный диван без спинки с подушками пунцового цвета — что как будто называется «цвет танго», а на узеньких консолях сверкали какие-то стеклянные шары, призмы, ромбы с электрическими лампочками внутри. «Не слишком безобразно. Однако то, как было ранее, выглядело достойнее, в стиле всего дома», — подумал Экс.
Он поднялся на второй этаж, с наслаждением вдыхая запах лакированного орехового дерева ступенек, своей стойкостью упразднявший время, истекшее с тех давних пор. Гардины салона уже окрашивались в бледно-желтые тона робким светом предутренней зари. Президент подошел к окну, отвел в сторону гардину, чтобы посмотреть на площадь. Великолепной и величественной вздымалась на своей несравненной знатности Триумфальная арка с разверзшей уста Марсельезой, с песнопевцем Тиртеем в боевых доспехах, со старым воином в шлеме, сопровождаемыми мальчиком-героем, у которого все было наружу. В монументе на вечные времена воплотился гений картезианской Франции, лишь она оказалась способной породить антикартезианский мир — воображаемый, вдохновенный, возвышенный и надломленный фантастическим корсиканцем, необыкновенном чужеземцем, завороженным чарами мартиникской мулатки и потерявшим треуголку в московском пожаре после того, как его войска были побиты партизанами священника Мерино и Хуана Мартина Эль Эмпесинадо[358].
Однако за спиной того, кто созерцал монумент, находились кое-какие произведения, которые, видимо, с несравненно большей точностью отражали дух картезианской Франции. Включив электричество, он обернулся к ним. И представившееся его взору оказалось столь неожиданным, столь абсурдным, столь непостижимым, что рухнул он в кресло, вдруг обессилев от попыток что-либо понять… Вместо святой Радегунды меровингской Жан-Поля Лорана с ее иерусалимскими пилигримами торчали каких-то три персонажа, плоские настолько, что и персонажами не казались, туловища которых были расчленены на геометрические фигуры, а лица — если это можно считать лицами — закрыты масками.