Хавьер Серкас - В чреве кита
Она нежно улыбнулась:
— Как в фильмах.
— Как в фильмах, — повторил я, выходя наконец из своего безмолвного оцепенения, хотя подумал и чуть не сказал: «Как в некоторых фильмах».
По тому, как вдруг мне стало неуютно в этом кабинете, я отчетливо понимал, что мы сказали все, что нужно было сказать, и, испугавшись, что разговор соскользнет на неприятные для меня темы, я взглянул на часы и сказал:
— Ладно, кажется, мне пора.
— Уже? — спросила Луиза удивленно и с некоторым разочарованием. — Ты мне даже не рассказал, как твои дела.
— Тут особо нечего рассказывать, — заверил я, вставая и изображая улыбку, безразлично махнув рукой; затем я вновь солгал: — Все более или менее как обычно. У меня скоро заседание кафедры. Если я сейчас не уйду, то опоздаю.
Луиза настояла, чтобы проводить меня до выхода. Пока мы спускались на лифте на первый этаж и шли по коридору со стеклянными стенами, мы договорились, что она мне позвонит, чтобы начать оформлять развод. Потом, дабы нарушить неловкое молчание, я рассказал, как был здесь в последний раз, вспомнил, на какой конференции я присутствовал, похвалил изменения, произошедшие на факультете; я также спросил Луизу про ее брата и мать.
— Она нездорова, — ответила она, имея в виду мать.
— Мне говорил Хуан Луис, — припомнил я, ощущая в желудке невыразимую пустоту разочарования. — Надеюсь, ничего серьезного.
Луиза остановилась посреди вестибюля, перед киоском. Она спросила:
— Ты слышал что-нибудь про болезнь Альцгеймера?
Она рассказала мне про эту болезнь, описала некоторые симптомы, объяснила, что процесс деградации развивается медленно, болезненно и необратимо. Луиза холодным тоном с профессиональной отрешенностью специалиста-невролога сыпала медицинской терминологией, а я вдруг почувствовал вкус пепла во рту и, кажется, пробормотал: «Мне очень жаль»; хотя более вероятно, что я промолчал. Зато я отчетливо помню, что подумал, будто споря с кем-то: «Не бывает счастливых концов; а если и бывает, то это не конец».
У дверей факультета мы распрощались; два поцелуя.
— До скорого, — произнесла Луиза рассеянно; казалось, она все еще думает о болезни матери; казалось, она прощается не со мной, а с кем-то другим. — Я позвоню, когда адвокат назначит нам прийти.
Я начал подниматься по забитой машинами асфальтовой эспланаде, измученный и несчастный, стараясь не думать ни о чем и ни о ком; я поддался безутешной печали и глубокой обиде этой запоздалой зимы, воспринимая как личное оскорбление печально-серое хмурое утро, его промозглую сырость и гниловатый запах клоаки или заброшенной верфи, его холод и его страх, его однообразно-унылое небо, пустое и безграничное, подобное гигантской цинковой пластине, и когда я дошел до конца эспланады и собирался уже повернуть направо на аллею с платанами, я все еще чувствовал взгляд Луизы, прикованный к моей спине, но я не обернулся, потому что подумал, что, несмотря на расстояние, Луиза все еще сможет различить слезы, неотвратимо подступившие к глазам и увлажнившие мое лицо.
6
Через две недели мы снова встретились в кабинете адвоката (полный блондин средних лет, очень хорошо одетый, со слегка женственными манерами и голубоватой кожей; его звали Ансельм Тио, и, вероятно, он приходился родней Торресу). Эти встречи затянулись на всю весну, потому что, хотя мне и Луизе было довольно легко выработать соглашение о разводе, официальная процедура оказалась намного более сложной, чем мы ожидали. Часто после таких визитов мы с Луизой ходили пить кофе в бар неподалеку. Мы разговаривали много и о многом. Луиза, чья беременность очень скоро стала заметна, искренне интересовалась положением дел у меня на работе и в личной жизни, я же старательно все это скрывал, отделываясь успокаивающими двусмысленностями и полуправдами. Что же касается меня, честно говоря, эти встречи так и не вернули мне женщину, с которой я прожил вместе пять лет своей жизни; это была посторонняя и другая женщина, и именно поэтому ее окружал ореол забытой или неведомой привлекательности (хотя сейчас я понимаю, что изменилась не она, а я; она же, вероятно, всегда была такой, а я об этом не знал, или же знал, но забыл, потому что правду говорят, будто привычка скрывает от нас истинное лицо вещей — по словам Монтеня — и истинное лицо людей тоже): теперь Луиза мне казалась прежде всего женщиной, принявшей непоколебимое решение стать счастливой, человеком, для кого и наш развод (с ним, очевидно, она уже свыклась), и неумолимо прогрессирующая болезнь матери представлялись лишь препятствиями, которые приходилось преодолевать, призывая в помощь рассудок, здравый смысл и нежность, и само преодоление этих трудностей позволяло извлечь свои уроки и свою пользу, это были неизбежные тернии на пути к счастью, и никто не мог заставить ее свернуть с этой дороги. Кстати, возможно, эти дружеские беседы почти сразу же помогли мне оправиться от безграничного отчаяния, охватившего меня после встречи с Луизой в университете. Я никогда не верил, что между мужчиной и женщиной возможна истинная дружба (особенно, если эти мужчина и женщина когда-то любили друг друга); именно поэтому я удивился, обнаружив, что мы с Луизой можем быть друзьями. Это неожиданное открытие избавило меня от уныния и обиды и вскоре привело к мысли (я и сейчас иногда так думаю, да, с некоторой грустью, но уже без тоски, бог его знает почему, может, потому, что об этом пишу), что было счастьем познакомиться с Луизой, любить ее, и что она любила меня, и прожить вместе пять лет; иногда, в тяжелую минуту, меня и поныне одолевает мысль, что это было лучшее, что произошло в моей жизни.
Накануне того дня, когда мы должны были подписывать окончательное соглашение по расторжению брака, у меня, по-видимому, случилась одна из таких тяжелых минут, поскольку я помню, что когда поздно ночью зазвонил телефон, я от всей души пожелал, чтобы это была Луиза. Но это была не Луиза, звонил Торрес. Он сообщил мне, что подписание документа откладывается, потому что только что умерла мать Луизы. Похороны, добавил он, состоятся на следующий день. Внезапно моя тоска обернулась печалью и какой-то смутной тяжестью в груди. Чтобы не молчать, я спросил о времени и месте проведения церемонии; Торрес мне это рассказал и еще сказал, что, если я хочу, то могу прийти; он заверил, что Луизе будет приятно мое присутствие. Повесив трубку, я понял, что только что невольно дал обещание быть на похоронах своей тещи.
На следующий день, не без долгих сомнений, я все же решил сдержать слово.
Похоронное бюро — это монумент смерти; иными словами, это монумент ужасу. Чтобы скрыть этот ужас (и одновременно еще и смутный страх перед тем, что смерть превратилась в бизнес), похоронные бюро обычно представляют собой стерильные помещения, сверкающие чистотой, почти уютные, с большими залами и огромными окнами, без единого пятнышка, с маленькими уютными двориками, украшенными фонтанами и растениями. Их легко можно спутать с конференц-центром или же с каким-нибудь другим из тех обезличенных роскошных зданий штаб-квартир международных организаций; однако отличительной чертой всех похоронных бюро является эта еле слышная мелодия, узнаваемая и взаимозаменяемая, что безостановочно льется из репродукторов, установленных во всех залах, будто бы жизнь научила владельцев, что один-единственный миг скорбного молчания с громоподобной ясностью обнаружит, что это вовсе не конференц-центр, не одно из тех обезличенных роскошных зданий штаб-квартир международных организаций, а есть именно то, что есть — монумент смерти или, иными словами, это монумент ужасу.
Примерно так я размышлял в тот великолепный солнечный полдень — мы стояли на пороге нового лета, — когда я оставил машину на подземной стоянке и с некоторой опаской вошел в похоронное бюро в Лес Кортс. В вестибюле толпилось довольно много людей; поднимаясь по боковой лестнице, я увидел знакомые лица и пошел вслед за ними в просторный зал: слева, защищенное металлическими перилами, гигантское окно выходило во внутренний дворик с идеальным газоном и растущим посередине высоченным стройным кипарисом; справа располагалась сплошная деревянная панель или загородка, и через дверцу туда входили и выходили многочисленные посетители со скорбными лицами; словно боясь замерзнуть или остаться в одиночестве, люди в зале сбились в кучки и громко разговаривали равнодушными голосами. Я не осмелился приблизиться к двери, за которой, по моим предположениям, находилось тело матери Луизы, и может, сама Луиза. Пытаясь пробраться незамеченным (хотя мне показалось, что все обернулись посмотреть на меня, и что мое появление обратило на себя внимание), я остался стоять рядом с лестницей, закурил сигарету и стал ждать. Среди частокола голов, суетящихся около дверцы, я вскоре различил маленькую крепкую фигуру Хуана Луиса, беседовавшего с двумя высокими и не менее крепкими мужчинами, убеленными благородными сединами, чьи стариковские жесты уже резко контрастировали с горделивой осанкой еще здоровых людей. Это были двое из многочисленных братьев матери Луизы. То тут, то там я видел и других братьев, словно сошедших с экрана из фильмов Висконти (или какого-нибудь подражателя этому подражателю Висконти): бледных и изможденных, с отпечатком недовольства и недоверия на лицах будто из былых времен, слегка согбенных от старости, но солидных и высокомерных; казалось, они только что высадились десантом на неизвестной планете, потеряв инструкцию по правилам поведения на ней. Я также опознал людей, виденных мной на том или ином семейном торжестве, на какой-нибудь свадьбе или похоронах, но не подошел поздороваться. У металлических перил я различил отпрысков Хуана Луиса и Монтсе — трое мальчиков были одеты в темно-синие пиджаки, брюки и галстуки; на Аурелии была также синяя рубашка и юбка из шотландки, а длинные черные волосы забраны в конский хвост; — трое из них стояли лицом ко мне и с напряженным вниманием следили за тем, что делал четвертый, стоящий ко мне спиной (думаю, это был Рамон, старшенький). Мне стоило усилий изгнать из воображения ужасающую картинку (четверо детей, как четверо злобных карликов, напряженно готовятся исполнить безумный цирковой номер), и я понял, что они забыли дома или потеряли второй «геймбой». Тут же я обнаружил, что нахожусь прямо на линии огня, потому что перила шли параллельно с лестницей, к которой я прислонялся; поскольку они меня пока еще не заметили, я потихоньку передвинулся вправо, к деревянной панели или загородке. Тогда я его и увидел. Он стоял на противоположном конце зала; стоял один, одетый в свой неизменный блейзер цвета морской волны, опираясь всем телом на белую трость, стоял неподвижно, с поникшими плечами и задранным вверх подбородком, что издалека, странным образом, придавало позе высокомерное и даже мстительное выражение. Я внезапно осознал (или думал, будто осознал), что мы с Висенте Матеосом были единственными людьми в зале, находящимися в одиночестве; эта мысль меня настолько огорчила, что я заколебался, не присоединиться ли мне к какому-нибудь кружку, или зайти в деревянную дверь, или же вообще отправиться домой.