Гарри Гордон - Поздно. Темно. Далеко
Из берлоги Коля, согнувшись, вынес котелок и пол-лепешки. Костер прозрачно, бесшумно горел, похлебка была из козлятины, с непривычным и приятным привкусом. Было грустно. На прощание Коля чуть ли не силой втиснул Карлу полуторалитровую пластиковую бутылку из-под джин-тоника — с молоком.
— И мне легче везти будет, — кивнул он на велосипед. — Не пьешь молоко, так простоквашу сделаешь. Для язвы полезно. Вот ты меня понял.
Бутылка каталась по корзине, давила немногочисленные грибы. Карл шел домой. Низко над Катькиным лесом проступало сквозь облака матовое солнце. Если завтра будет сухо, схожу все-таки за клюквой. Пять километров до болота, там целый день, да обратно, тяжело, и куража уже нет.
Три года назад ходил через день, пятьдесят с чем-то литров принес, существование свое оправдывал. И так бездарно разошлась — втискивал всем помногу, друзья недоумевали — сколько той клюквы надо, брали, чтоб не обидеть. Только теща знает толк: «Не откажусь».
А летось, как Славка говорит, принес полведра — и хватило. Легче купить, ведро по шестьдесят, а то и по пятьдесят, но… Призрак неукушенного локтя не дает покоя. И потом — трудно на болоте, но помнится потом долго, как Север.
Читать нечего, все бабушкины «дрюоны» и детективы. На всякий случай надо лечь пораньше, если идти. Выходил ночью — вызвездило, иней на траве.
Ночь талая полна с краями,
И ветра нет.
Стоит звезда в глубокой яме,
А сверху — свет.
Зеленый воздух заструился
В пандан ручью,
Передний волхв остановился,
Задул свечу.
Таит цветных туманов сонмы,
Лесов альков,
Глиссандо над рекою сонной —
Каскад мальков.
В траве высокой не найти, чьи
Альты, басы,
Чисты посвистыванья птичьи —
Светлей росы.
Многоголосие несется —
Молчать невмочь,
Под дымчатым покровом солнца
Ликует ночь.
Утром вода на веранде замерзла. Выпил кофе, стараясь не спешить, — «Опять помчался» — сказал Танин голос, — выкурил сигарету. В рюкзак положил корзинку, литра, кажется, на два, и бутерброд с салом завернул в полиэтиленовый пакетик. Свитер и телогрейка — дождя наверняка не будет.
В желто-зеленом сияющем небе — ни облачка. На единственной улице в деревне лежали поперек чистые тени. У Славкиной калитки на столике стоял вымытый дождями фаянсовый чайник с отбитым носиком — пепельница. Сверкнул впереди на солнце ярко-зеленый свитер Василия.
— По ягоду, — спросил Василий, — один?
— А ты не пойдешь?
— Нет, я уже набрал, — Василий повернулся и побрел, сутулясь и кашляя, в избу.
Возле дома Шурика Карл свернул на лесную тропинку. Минут двадцать, перешагивая через поваленные деревья, до проселка, а там — прямо до Кокарихи, мимо двух злобных собачек, мимо угрюмого Андрея, бурчащего в ответ на приветствие, мимо Колькиного дома, дальше, по столбам.
Заржавленный, выбеленный годами автобус «ЗИС», неведомо как попавший сюда, сквозь бездорожье, справа, среди черных развалин, дикая плантация дягиля — четырехметровые трубчатые стволы, огромные зонтики диаметром с ведро, больше даже.
Перед Кокарихой — болотина, — вспомнил Карл, — как бы не вляпаться. Болотина оказалась еще более устрашающей, чем в прошлом году, обойти ее можно было, только свернув в густой ольшанник, продираясь, и то…
— Нет, не зачерпнул, — вздохнул Карл с облегчением и тут же почувствовал, как правый сапог наполняется ледяной тяжестью.
По лесу, по мокрому лугу, сквозь порез в подошве вода не поднималась, так, вечером носок оказывался влажным, а тут…
— Старый ты козел, — обозвал себя Карл, — дожил до пятидесяти пяти, а позаботиться о себе элементарно не можешь. Ведь это же непрофессионально. Как Эдик, ей Богу, недаром батя называл тебя Э-два. Ведь есть же другие сапоги, Виргиния, поискать только.
Дело плохо — если б зачерпнул через верх — куда ни шло — согрелась бы со временем вода, вышло бы что-то вроде мокрого гидрокостюма. Но когда подпитывается снизу, — долго не походишь, ломая ледяные корочки на лужах. Добро бы еще на обратном пути.
Повернуться и пойти домой — еще не родилось такое благоразумие… «Ино еще побредем». Карл вылил воду из сапога, отжал носки, хлопчатый и шерстяной, и снова надел. По твердой дороге еще можно было громко топать, особенно правой. Он посмотрел на себя со стороны и ухмыльнулся: прямо Магролик какой-то. На болоте будет хуже.
Проскочив пропитанной водой перелесок, Карл увидел болото. Поросшее у берега высокой рыжей осокой, дальше оно представляло собой унылое последовательное чередование равновеликих, примерно, кочек величиной с круглый кухонный стол, только гораздо ниже. На каждой кочке стояла полувысохшая елочка, метр-полтора, не выше, под ней индевели яркие или сизые маленькие игрушки — клюквины: Новый год прошел, и Рождество прошло, и хозяева исчезли бесследно. И так — до самого горизонта, только слева и справа темнели береговые мысы.
Кое-где на елках висели тряпочки или пакеты — сборщики клюквы оставляли ориентиры.
Карл менял положение — то упирался коленями в мокрую, холодную кочку, то склонялся над ней. За несколько десятков секунд выступившая под ногами вода поднималась до края сапога. Приходилось с трудом вытаскивать ноги, ставить их на новое место. Правая нога ныла нестерпимо, начал болеть затылок. Карл снял телогрейку, положил на кочку, сел и с трудом стащил сапог. Выкрутив носки, он повесил их на елочку, понимая, впрочем, что это бесполезно. Воду вытряхнул, стельку вытер досуха болотной травой, снял шерстяную шапочку, обмотал ногу и сунул в сапог. Несколько секунд он испытывал блаженство, затем, боясь промочить еще и телогрейку, встал, — и все началось сначала.
Клюквы было много, но первая корзинка, как всегда, была самая трудная. К полудню солнце пригрело, Карл снял телогрейку, промокшую шапочку развешивать не стал, а сунул вместе с носками в карман рюкзака. Срезал с кочек траву и запихивал ее в сапог. Стало полегче.
Корзинки Карл набирал доверху, с горкой, чтоб не оказалось, что собрано меньше, чем он думал. После третьей корзинки он позволил себе уйти. У самого берега, у осоки, увидел он нетронутые россыпи и снова сел.
Возвращался он весело — нога уже ныла привычно, рюкзак был легок, но и не болтался, висел приятным комочком. Было так тепло, что телогрейку пришлось нести в руке.
Кокарихинскую болотину пролетел напрямик, зафантаж. Ну, набрал еще воды, ну штаны намокли.
Домой он пришел около четырех. Есть не хотелось, но вспомнил, достал из рюкзака бутерброд, наткнулся на мокрые тряпки. Так Растопить печку, повесить эту мокрую дрянь, потом клюкву рассыпать, пусть сушится. Не удержался, тут же взял литровую кружку, оказалось — ровно восемь литров. Это за счет горки, да и корзинка, может, два с половиной.
— Хорошо, — сказал он, окая, не как Славка даже, а как Ян Яныч, окающий в шутку, но почти всегда.
Печка горела, Карл переоделся в теплое и сухое, открыл банку тушенки, нарезал хлеб, почистил и разрезал пополам луковицу. Налил водки, чуть повыше половины граненого стакана.
— Со свиданьицем, — отнесся он к печке.
Выпил залпом. Водка с шелестом упала на что-то твердое и холодное, поднялась теплым облачком, раздвинула грудную клетку. Потеплели уши.
«Пью один, как Юрочка» — подумалось без тревоги.
— Юрочка. Что натворил. И умер как-то по-детски, вот, дескать, посмотрю, как вы будете плакать. Знал ведь, что нельзя, а выпил бутылку водки всю, до последней капли.
— Ладно тетя Женечка — она младенец, на небесах она, Алла Евтихиевна — страстотерпица, ей зачтется. Даже Вовка Лосев — и то понятно. Был в нем какой-то лад, хоть и перепутанный, бешеный. Эдик. Эдик — просто победитель.
А Мишка на похоронах Эдика все хохмил, доказывал, что он на очереди, изображал в лицах как все будет. «Ничего святого» — говорили о нем с благородным негодованием. Да кто сказал, что негодование может быть благородным! Это как праведный гнев — чушь собачья. Может, он просто мудрый. Этакий приблатненный Пьеро, и всю жизнь самоотверженно валял спектакль, не мог не валять. И не боялся быть непонятым и неприличным. Во всяком случае, хорошей мины не строил даже при хорошей игре. А ты, приезжая в Одессу, добирался до него в последнюю очередь. Если вообще добирался.
Карл выпил полстакана.
— Прости меня, — сказал он и застеснялся.
— А Юрочка…
«Потому что превыше ночных разговоров ничего я не знаю и знать не хочу». Его кредо. А ночные разговоры как раз и опасны иллюзией понимания. Во всяком дерьме он искал друга, и платил, по бедности, чистой монетой. Даже в себе он искал друга, и не находил, потому что любил себя самозабвенно…