Гарри Гордон - Поздно. Темно. Далеко
Обзор книги Гарри Гордон - Поздно. Темно. Далеко
Гарри ГОРДОН
ПОЗДНО. ТЕМНО. ДАЛЕКО
Роман
От автора
Эту книгу нельзя считать автобиографией, тем более, мемуарами, хоть и написана она на основе жизненного и духовного опыта автора.
Другого материала у него нет.
Ради художественной правды пришлось исказить образы и факты, бороться если не со временем, то с хронологией, так что в некотором смысле роман можно назвать историческим.
Первое прозаическое произведение стихотворца, данное повествование — по существу — последняя книга. В процессе работы автор с удивлением и удовольствием обнаружил, что концы с концами не сводятся, а смысл жизни стал еще туманнее, чем прежде. Оказалось, что это книга о любви. Ко всем персонажам сущим и вымышленным, узнаваемым и неузнаваемым.
Написав Последнюю книгу, можно с легкой душой предаваться теперь литературному творчеству.
Автор отдельно благодарит читателя Виктора Геннадиевича Охотина, радениями которого эта книга увидела свет.
Гарри Гордон
Июль 2000 года
ПРОЛОГ
«Кибитка ехала по узкой дороге»
А. С. ПушкинГорная речка называлась Ходжа-Бакырган, в переводе с таджикского — Бешеный Паломник. Мой ослик переходил ее с трудом, задумчиво, сомневаясь. Я вел его, слабо защищенный его тонкими ножками, камни лупили меня по голеням. Холодея, я ждал своего дня рождения.
Неделю назад, хлебнув спирта из НЗ, выклянченного Володей, специалистом по костям, у начальницы экспедиции, я торжественно обещал двенадцатого июля, в день рождения, искупаться в Ходжа-Бакыргане. Начальница косо посмотрела на меня и, отвернувшись, заскучала. Володя, даром что кандидат наук, стал подпрыгивать в своих тренировочных штанах с оттянутыми коленями, гоготать и делать неприличные жесты. Этнограф Вера мрачно покрутила пальцем у виска. Зато девочки, повариха и лаборантка, что девочки, — они смотрели на меня как надо.
Речка прыгала по уклону градусов в пятнадцать, и валунов в ней было больше, чем воды. Вода, разумеется, была ледяная. Оставалось недели две, и я теперь не ходил со всеми через мост на раскоп и с раскопа, а переходил вброд с помощью ослика. Кто кому помогал, неизвестно.
Ослика я назвал Изя, даже нет — Иззя, с чувством. Он был мой, не экспедиционный, мне его то ли подарил, то ли дал на время мальчишка, нанятый рабочим. Привел, похлопал по холке, сказал: «Хутук», старый значит, и ткнул в меня пальцем. То ли «дарю», то ли «хутук» — это я.
Ослик мне очень понравился и, чтобы все было по-настоящему, я понемногу его нагружал: сумка с овощами, тючок с рабочей одеждой… Изя не был упрямым, как полагается ослам, напротив, был податливый и застенчивый, городской какой-то. В свободное время пасся он на большом хозяйском подворье, цепляя ушами развешанные для просушки табачные листья. Там и ночевал.
Темными таджикскими ночами я выводил команду на прогулку. Начальница слегка обижалась: был я, как сейчас говорят, теневым лидером. Но утром все вставали вовремя, и Ирина Анатольевна терпела.
Десятиклассники-рабочие называли ее «Ирина Анатольевич», пылили на отвале и, когда она морщилась и сердилась, пылили сильнее, радостно и возбужденно, кричали: «Пил! Пил!»
Мы карабкались на гору, с которой видны были огни Ленинабада, в тридцати километрах от нас. Иногда Каюм-Джон, колхозный шофер, мой личный приятель, привозил из райцентра Аучи-Калачи несколько бутылок отвратительного сладкого вина, и мы пили его из горлышка, шатаясь по бесконечному кремнистому пути.
Ровно в полночь осел пел. В ярком полнолунии, в тени карагача, он, лежащий, был незаметен.
Начиналось с покашливания, робкого, деликатного, как бы намекающего о его присутствии. Потом он тяжело вздыхал. Вздохи становились все глубже, все горестнее. Затем осел с трудом поднимался на ноги, опускал голову и задыхался, как неисправный насос. Постепенно работа насоса налаживалась, ноги осла напрягались, он задирал длинную фаллическую шею, ноздри его раздувались, и черный, громадный, обсидиановый, ассиро-вавилонский, шумерский зверь оглушал расцвеченную цикадами тишину. Это продолжалась долго, бесконечно, минут пять, и жизнь в это время меняла свои очертания.
И был его полночный крик
Тревожен, жалобен, восторжен —
Он пел, как о любви старик…
— Стоп! — сказал Мастер. — Вот я — старик. Неужели я осел, когда пою о любви?
— Если тревожно, жалобно, восторженно, — то да.
Мастер покрутил кайзеровскими усами:
— Продолжайте.
— А что касается купания в речке, то я выполнил свое обещание. Просто набрал побольше воздуха, лег и прошелестел по валунам метров триста. Голые фиолетовые ребятишки прыгали на берегу, как лягушки и кричали: «Хашпока! Хашпока!». Кажется, это черепаха.
За подвиг свой я удостоился сомнительного комплимента просвещенного таджика, архитектора.
— Карл, — сказал он, — орел с подрезанными крыльями.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Речь не о том,
Но все же, все же, все же…
А. Твардовский1
Эдик проснулся рано, часов в десять. Было душно, хотя балконная дверь открыта, и форточка в кухне, кажется, тоже.
Во рту пересохло, это было привычно, но противно, и называлось «рот болит». В этом состоянии говорить было бы трудно, а главное — не о чем. Слава Богу, разговаривать не с кем. Валя ушла на работу давно, к восьми, а Ленка, — Ленка будет спать до посинения. Проснется она часа в четыре, а то и в пять, будет хлопать дверьми, шаркать тапочками, цепляться халатиком за какие-то появляющиеся на глазах гвозди, громко наполнять чайник водой. Сколько можно говорить, что незачем так сильно открывать кран, что клювик его аж подпрыгивает, и брызги летят вверх вертикально.
— Так быстрее, — огрызалась Лена.
Можно подумать, что она когда-нибудь куда-нибудь спешила.
Лена ложилась спать под утро. Ночами она сидела на диванчике, курила папиросы «Сальве», или «Приму», или «Пегас», — что было под рукой, или доставала из высокой банки окурки, если сигарет под рукой не было. Она, стесняясь, сочиняла стихи, переписывала, перечеркивала, сочиняла другие; когда уставала или было пусто на душе, печалилась, что она — «пришелец», и поэтому одинока, и нет на земле, в Одессе, другого пришельца, мужского пола, который понимал бы ее всегда, без разговоров и понтов, не то что какой-нибудь дегенерат из литобъединения. Когда-то давно, года два назад, пыталась Лена работать, писала какие-то корреспонденции для радио, еще работала в цехе, набитом бабами, на ювелирной фабрике, но ничего из этого, разумеется, не вышло. Ну и ладно, ей двадцать лет и жизнь, как говорят на фабрике, еще впереди.
Мать не беспокоилась, говорила, что в состоянии прокормить родное дитя и, если надо, мужа. Муж в ответ неизменно спрашивал: «А надо ли?» — и был посылаем к черту.
Эдик прошел в кухню. Из-под диванчика бешено, зубами вперед, выскочил Шарик и тяпнул за тапок.
— Гамно, — подумал Эдик, но рта не открыл.
За окном, на уровне четвертого этажа и выше, висели черешни, белые и розовые. Деревья были огромные, как тополя, ими был усажен весь микрорайон вперемежку с акациями и платанами. Эдик запрещал Лене есть эти черешни: «Канцероген!», — говорил он. Лена и не собиралась — не лезть же на дерево.
Эдик сел на узкий диванчик. Дед называл такие сооружения «кейвеле» — могилка значит. «Как же не могилка, — думал Эдик, — двадцать лет я просидел здесь, и Ленка выросла, и Валя потолстела, а я все сижу».
Недавно, года три назад, стала болеть нога под коленкой и позвоночник. Надо сходить к врачу. А что врач скажет? — Усиленное питание и витамины. Да ну их. А ходить, правда, трудно, до магазина и то два раза остановишься, и это в сорок-то восемь лет.
Ленка талантливая. Если б она была графоман, она бы писала много. А так — два раза в день по столовой ложке. У нее нет усидчивости. И у Карлика нет усидчивости. Но он в Москве, ему легче. Изька тоже — великий поэт! Зараза.
Эдик закурил. Ему сорок восемь, а он все — «Эдик» — и в котельной, откуда недавно уволился, и дома. И Ленкины друзья его называют «дядя Эдик». А что? — сам виноват. Ну, ничего. Враг будет разбит, победа будет за нами.
Роман продвигался быстро. Во-первых, об оккупированной Одессе еще никто не писал, а во-вторых, Эдик, и только он, знает такое…
Ой, надо ехать к Вовке, просить пишущую машинку. Вовка машинку даст, но долго и весело будет говорить, что пить вредно, и к врачу надо сходить, и курить надо меньше, — «Вот я…», — скажет он… Придурок. Все пишут, дегенераты. Ему-то зачем? Детей нет, и пенсия полковничья. Лежал бы на пляже целыми днями. Так нет — час полежит, свернет аккуратно подстилку, покажет пальцем в высокое солнце: «Режим!»