Ричард Аппиньянези - Доклад Юкио Мисимы императору
«Значит, это и есть путь к сердцу Мицуко?» – подумал я. Она была легкоуязвима, потому что не знала, что такое нигилизм и никогда не сталкивалась с цинизмом. Мне не составляло большого труда с помощью секретных методов подчинить себе ее невинную душу. Мицуко больше не была моей сестрой, она представлялась мне чужим малознакомым человеком, ставшим моей жертвой. Если я буду действовать медленно и планомерно, то вскоре сделаю ее обитательницей своего призрачного внутреннего мира, исполненного безмерного отчаяния.
Тем временем мой отец стал курить сигареты новой марки, появившейся после заключения мира. Точно так же поступили и те из наших сограждан, которые остались в живых и все еще не бросили курить. Что касается меня, то мне не оставалось ничего другого, как вернуться в Токийский университет и продолжить изучение права. Я вновь облачился в старую потертую форму учащегося Школы пэров и принялся упорно штудировать учебники по юриспруденции.
Мои целеустремленность и прилежание показались Азусе подозрительными. Он начал задаваться вопросом, не пытаюсь ли я обмануть его. Однако отец напрасно терзался сомнениями и старался вывести меня на чистую воду. В то время я испытывал непреодолимое отвращение ко всему, что связано с литературой, и действительно бросил писать. Я с увлечением погружался в сухие абстракции права, убеждая себя, что навсегда избавился от мира художественного вымысла. Юриспруденция стала для меня своеобразным уходом в аскетизм. И это тоже был художественный вымысел. Мое раскаяние и отход от литературы являлись всего лишь одной из форм эстетизма.
Я не задавал лишних вопросов. Меня не интересовало, зачем нужно изучать устаревшие законы, введенные еще в эпоху Мэйдзи и почерпнутые из прусской правовой системы. Тем более что программа реформ генерала Макартура, главы оккупационных властей, должна была изменить эти законы. Программа была направлена на установление демократического режима мирного времени и борьбу с коммунизмом. Подобная концепция реформ находилась вне сферы моих интересов и за рамками моего понимания. Меня не волновал тот факт, что в недрах Штаба главнокомандующего оккупационными войсками «джефферсоны» в спешном порядке уже готовят новую мирную конституцию для моей страны.
До начала занятий в университете я часто бродил по разрушенному городу в белой рубашке и шортах – моей любимой одежде. «Смерть оказывает на нас более сильное воздействие в пору пышного лета», – так писал мой учитель Бодлер. И это было правдой. Казалось, период 1945 – 1948 годов был одним сплошным жарким летом, распространявшим удушливые запахи разложения. И суровые зимы были лишь небольшими вкраплениями в эту эпоху.
Токио представлял собой настоящую помойку, где возвышались груды ржавого искореженного металла и обгорелого мусора. Унылую картину нарушала лишь пышная зелень, заросли травы затягивали кучи щебня и обломки бетонных плит. В те годы цвели необычайно крупные, ярко-желтые одуванчики, сквозь асфальт пробивались вьюнки. Мощные сорняки заполонили брошенные оранжереи. Впрочем, от них оставались лишь стальные конструкции, казавшиеся призрачными на фоне удивительно синего неба.
Ровная гряда пепла лежала на том месте, где когда-то возвышались здания, а посреди нее стояла одна чудом уцелевшая постройка, похожая на обвитую вьюнком пустую гробницу.
Если бы запечатлеть все это на картине, то такое произведение, созданное кретином-модернистом, вызвало бы сегодня восторг у знатоков. Токио в те годы представлял собой настоящую выставку кретинического модернистского искусства. Мне казалось, что нет ничего прекраснее руин. Только что образовавшиеся развалины свежи, как первый день творения.
Я испытывал пьянящий дикий восторг посреди разрушенного города. Я праздновал интеллектуальную победу вечных ценностей над никчемностью настоящего. Не надо забывать, что драма Но и чайная церемония родились, подобно тянущимся к свету луны ночным цветам, на руинах гражданской войны Онин-буммэй. Разве терзаемые мукой призраки и духи театра Но не являются отражением действительности пятнадцатого столетия, когда Япония превратилась в одно сплошное кладбище? Четкие сдержанные жесты чайной церемонии и театра Но выражают «отсутствие действия», контроль над стихийным началом, и коренятся в черном пессимизме, вызванном ужасами войны и голода в средневековой Японии. И сейчас мы ощущаем в этих древних культурных явлениях то же самое, что и люди средневековья: мы видим в них анклавы, островки спасения, временные и непрочные убежища в мире, грозящем смертью.
Все эти устаревшие и бесполезные вещи – спокойная созерцательность чайного домика, грубая, с небольшими дефектами глиняная посуда скучного коричневого или черного цвета, слегка закопченный чайник – существовали изначально, с момента рождения чайной церемонии, и уже тогда казались безнадежно устаревшими и бесполезными. Все это является бегством в чуть при-глушенные, не бросающиеся в глаза предметы, которые обещают спасти нас от угрозы исчезновения, поскольку находятся в гармонии с ним. Это и есть саби. Саби стремится к тому, чтобы лик луны прятался за пеленой дождя.
Посреди развалин – этого лунного безжизненного пейзажа – я встретил множество одичавших людей. Здесь ютились бездомные, искавшие спасения от суровых зимних холодов. Вернувшиеся на родину остатки императорской армии, калеки и нищие, среди которых было немало молодых и еще довольно крепких парней, работали на черный рынок, занимаясь нелегальной торговлей. И среди этих аборигенов, живших среди руин дикарей, разъезжали на джипах одетые в форму цвета хаки миссионеры нового демократического образа жизни. Их вещмешки были набиты жевательной резинкой, контрацептивами и пенициллином.
Я смотрел на все это пристально и грустно, как смотрит клинический врач на безнадежно больного, течение болезни которого вызывает у него интерес. И я почерпнул здесь, на улицах разрушенного города, более фундаментальные знания, чем те, которые мог найти в устаревших учебниках по правоведению.
«Признание поражения является нарушением клятвы». Я понял, что эти люди больше не являются японцами, что это стоянка варваров, прибывших неизвестно откуда. Они находились вне досягаемости миссионеров из Военного Трибунала. Этих людей можно было вполне принять за победителей, наводнивших поверженный город. Я понял также, что Токио навсегда потерял для меня свое былое очарование. Его невозможно было восстановить в прежнем облике. Любая постройка, возведенная на месте руин, будет казаться безобразной, потому что память навеки сохранит воспоминания о разрушениях и смертях. Город был обречен на уродство и безобразие, ставшие отныне его ночным кошмаром, как та пышная сочная зелень, которая затягивала груды гниющего мусора, разлагающегося под лучами летнего солнца.
Я предпочел бы, чтобы все оставалось таким, каким было сейчас, чтобы все разрушения застыли в своей первозданной свежести, как в день творения. Многоголосая тишина во мне готова была взорваться, требуя выхода, пытаясь найти средства выражения, но я не желал давать ей выход. Я боялся садиться за письменный стол. Никогда прежде творчество не вызывало во мне столь сильный страх. Я не знал, почему так происходит, и не пытался разобраться в этом.
Я шел и шел, надеясь очнуться здесь, среди руин, и понять, что я – дома, что я – один из местных сумасшедших бродяг. И вместе с тем чувствовал себя совсем чужим в этих кварталах. Уличные грабители расположились на пустыре, жарясь на знойном солнце в распахнутых на груди рубахах. Меня пугали татуировки, покрывавшие их мускулистые тела, и серьги в мочках ушей. Я часто ходил на мост, который был исполнен для меня тайного очарования. Опершись на парапет, подолгу смотрел в прозрачную воду, в которой плавали какие-то обломки, свидетельства прошедшей войны. Однажды, стоя на мосту, я заметил то, на что раньше не обращал внимания. На береговом откосе чуть ниже моста за акациями виднелась уборная из ржавого железа и бетона. Мне вдруг захотелось подойти к этому строению и осмотреть его. Но внутри я не обнаружил ничего, кроме пожелтевшей каменной плиты в потеках мочи. Здесь было удивительно прохладно, поскольку уборная пряталась в тени моста.
Резкий запах аммиака пробудил в моей памяти воспоминания о Цуки. И я, охваченный волнением так, как будто собирался совершить преступление, решил помочиться в этом общественном туалете. Но прежде чем я успел осуществить задуманное, рядом раздались громкие голоса, и в уборную вошли двое мужчин. Мне не оставалось ничего другого, как только, стыдливо опустив голову, застыть между двумя незнакомцами, которые, бесцеремонно покряхтывая, мочились на каменную плиту.
– Посмотри-ка, какой огромный член у этого малого, – сказал один из них, судя по виду, бывший военный.