Чарльз Буковски - Истории обыкновенного безумия
Кэрол поймала пачку и швырнула мне йодистую. Ну и видок у них был… Мы вели себя недостойным образом.
Мы веселились вовсю. Фильм оказался плохим, зато мы веселились вовсю. Мы снимали наши собственные фильмы. Даже дождик был добрым. Мы открыли окна и впустили его в машину. Когда я подъезжал к дому, Кэрол застонала. Это был стон безысходной муки. Она вжалась в сиденье и побелела как полотно.
— Кэрол! Что случилось? Что с тобой? — Я притянул ее к себе. — Что случилось? Скажи мне…
— Со мной все в порядке. Это они. Я чувствую это, я знаю, о боже мой, боже мой… боже мой, эти гнусные ублюдки, они это сделали, сделали, страшные гнусные свиньи.
— Что сделали?
— Убийство… дом… всюду убийство…
— Жди здесь, — сказал я.
Первое, что я увидел в передней комнате, — это был Бильбо, орангутанг. В левом виске у него виднелось пулевое отверстие. Голова покоилась в луже крови. Он был мертв. Убит. На его морде застыла усмешка. В усмешке виднелась боль, и, казалось, сквозь боль он смеется, как будто уже увидел Смерть, и Смерть была чем-то новым — удивительным, недоступным его пониманию, и потому он усмехался сквозь боль. Ну что ж, теперь он знал об этом больше моего.
Соню, тигра, настигли в его любимом месте — в ванной. В него всадили множество пуль, как будто убийцы не на шутку перепугались. Там было много крови, часть которой уже засохла. Глаза его были закрыты, но пасть навечно застыла в рычании, в оскале огромных и прекрасных клыков. Даже в смерти он был величественнее любого живого человека. В ванне лежал попугай. Одна пуля. Попугай лежал у сливного отверстия, шея и голова подвернулись под тельце, одно крыло внизу, а перья другого распушились, как будто это крыло хотело закричать, но не сумело.
Я осмотрел комнаты. Нигде никого живого. Все убиты. Бурый медведь. Койот. Енот. Все. В доме царила полная тишина. Ничто не шевелилось. Мы ничего не могли поделать. Мне предстояло позаботиться о грандиозных похоронах. Животные поплатились за свою самобытность — и за нашу.
Я очистил переднюю комнату, смыл кровь, сколько смог, и привел Кэрол. Вероятно, это случилось, когда мы были в кино. Я усадил Кэрол на кушетку. Она не плакала, но вся дрожала. Я гладил ее, ласкал, что-то ей говорил… Изредка по ее телу пробегала крупная дрожь, и она стонала: «О-о-ох, о-о-ох… боже мой…» Лишь часа через два она разревелась. Я был с ней, обнимал ее. Вскоре она уснула. Я перенес ее на кровать, раздел и укрыл. Потом я вышел из дома и осмотрел задний двор. Слава богу, двор был большой. Освобожденный Зоопарк нежданно-негаданно превращался в звериное кладбище.
Чтобы всех похоронить, понадобилось два дня. Кэрол ставила на проигрыватель похоронные марши, а я копал могилы, опускал туда тела и засыпал их землей. Меня охватила нестерпимая тоска. Кэрол помечала могилы, мы оба пили вино и молчали. Люди приходили и смотрели, заглядывали сквозь проволочную ограду; взрослые, дети, репортеры и фотографы из газеты. Под вечер второго дня я засыпал последнюю могилу, а потом Кэрол взяла мою лопату и медленно направилась в сторону толпы у ограды. Невнятно переговариваясь, люди испуганно отступили. Кэрол швырнула лопату в ограду. Люди пригнулись и вскинули руки, как будто лопата сквозь ограду летела в них.
— Ну ладно, убийцы, — крикнула Кэрол, — будьте счастливы!
Мы вошли в дом. Во дворе было пятьдесят пять могил…
Через несколько недель я предложил Кэрол попробовать обзавестись еще одним зоопарком и на сей раз постоянно оставлять кого-нибудь его сторожить.
— Нет, — сказала она. — Мои сны… мои сны говорят мне, что время пришло. Все близится к концу. Мы успели вовремя. Мы своего добились.
Расспрашивать ее я не стал. Я чувствовал, что ей и без того крепко досталось. Да и близилось время рожать. Кэрол попросила меня взять ее в жены. Она сказала, что брак ей не нужен, но поскольку у нее нет близких родственников, она хочет, чтобы я унаследовал ее имение — на тот случай, если она умрет родами и не сбудутся ее сны, сны о конце.
— Сны могут и не сбываться, — сказала она, — хотя мои до сих пор сбывались всегда.
Вот мы и сыграли тихую свадьбу — на кладбище.
В качестве шафера и свидетеля я выбрал одного из своих старых дружков по району дешевых притонов, а прохожие пялились вновь. Все прошло очень быстро. Я дал дружку немного денег и вина и отвез его обратно, к злачным местам.
По дороге, отхлебывая из бутылки, он спросил меня:
— Ты, что ли, ее обрюхатил?
— Да, кажется, я.
— То есть были и другие?
— Э-э… да.
— С бабами всегда так. Ни за что не узнаешь. Половина ребят в притонах попала туда из-за баб.
— А я думал, из-за выпивки.
— Сначала появляется баба, а потом уже выпивка.
— Понимаю.
— Никогда не знаешь, чего ждать от этих баб.
— Нет, я знал.
Он как-то странно посмотрел на меня, а потом я выпустил его из машины.
Я ждал в больнице, внизу. Все, что произошло, было очень странно. И то, что, выйдя из района притонов, я попал в тот дом, и все, что было потом. Любовь и страдание. Но, несмотря ни на что, любовь превозмогла страдание. Однако не все еще было кончено. Я попытался изучить таблицу бейсбольной лиги, результаты скачек. Все это почти не имело смысла. К тому же были сны Кэрол; я верил в нее, но не знал, верить ли ее снам. О чем были эти сны? Я не знал. Потом я увидел, что лечащий врач Кэрол разговаривает у регистратуры с сестрой. Я подошел к нему.
— А, мистер Дженнингс, — сказал он, — ваша жена чувствует себя хорошо. А ребенок… ребенок-мальчик, девять фунтов, пять унций.
— Спасибо, доктор.
Я поднялся на лифте к стеклянной перегородке. Внутри наверняка кричало не меньше сотни новорожденных.
Их крики доносились до меня сквозь стекло. Все идет непрерывно. Рождение. И смерть. Каждому свой черед. В одиночестве мы приходим, в одиночестве и уходим. А большинство из нас и живет в одиночестве, в страхе, проживая неполноценную жизнь. Меня охватила ни с чем не сравнимая грусть. Видеть всю эту жизнь, коей суждено умереть. Видеть всю эту жизнь, которая сначала обратится в ненависть, в слабоумие, в невроз, в тупость, в страх, в убийство, в ничто — ничто в жизни и ничто в смерти.
Я назвал сестре свое имя. Она вошла в стеклянное помещение и отыскала нашего ребенка. Взяв ребенка на руки и подняв его, сестра улыбнулась. Это была чрезвычайно снисходительная улыбка. Иной она быть не могла. Я взглянул на ребенка — невероятно, с медицинской точки зрения невероятно: это был тигр, медведь, змея и человек. Это был лось, койот, рысь и человек. Он не плакал. Он смотрел на меня и узнавал, а я узнавал его. Это было невыносимо — Человек и Сверхчеловек, Супермен и Суперзверь. Это было совершенно невероятно, а он смотрел на меня, на Отца, одного из отцов, одного из многих, многих отцов… а солнце краем своим задело больницу, и вся больница начала сотрясаться, орали младенцы, свет включался и выключался, стеклянную перегородку передо мной пересекла багровая вспышка. Пронзительно закричали сестры. Три люминесцентные лампы выпали из цепей и рухнули на младенцев. Сестра стояла, держала на руках моего ребенка и улыбалась, когда на город Сан-Франциско упала первая водородная бомба.