Меир Шалев - Русский роман
Хриплый, глубокий рев раздался из ямы. Болото, которое отцы-основатели когда-то заточили в глубины земли, для надежности окружив его стволами высаженных вокруг эвкалиптов, теперь угрожающе ползло и пучилось мне навстречу, жадно вскипая под солнечными лучами.
Меня охватил ужас. Все слышанные в детстве жуткие истории, все забытые страхи отцов-основателей, впечатанные в мое тело, — все разом проснулось во мне. Я торопливо забросал яму землей и стал утрамбовывать ее всем своим весом и силой, танцуя над ней, как безумный.
Вернувшись домой, я обнаружил, что перистые листья дикой акации возле времянки уже свернулись жалкими, умирающими трубочками. Я вырвал их остатки из земли и отправился спать. Долгие дни я оставался в постели, вдыхая смолистый аромат деревянных стен, ветер из сада и дедушкин запах. Только тогда я начал понимать, что в огромной, давящей тени его тела моя жизнь превратилась в чахлый папоротник, в лесной перегной.
Долгие ночи лежал я, не укрываясь, и прислушивался к мелким шажкам на крыше, к дрожащему писку желто-пухих цыплят, а потом дверь открылась, вошел Авраам с бидоном в руке и сказал, что дедушка хочет молока.
В тот год мне сообщили, что как сирота я буду освобожден от военной службы. В деревне говорили, что у меня нашли «психические сдвиги».
«Что удивительного? — сказала тетя Ривка. — Этот полоумный взял себе старого идиота в качестве матери».
С тех пор как дедушка ушел в дом престарелых, Ривка, и так не слишком приветливая, возненавидела меня в открытую. Ее страшило, что дедушка может завещать мне все хозяйство, и теперь она понукала своих сыновей, чтобы они тоже навещали его в доме престарелых. Но Иоси сказал, что у него и без того много работы в коровнике, а Ури и вовсе пренебрег опасениями матери.
«Меня не интересуют деревья, и я вообще не намерен заниматься сельским хозяйством, — объявил он. — Как можно жить в такой дыре? Только и знают, что целый день сплетничать о коровах».
Но задевать меня никто не решался. Я был самым сильным парнем в деревне. Уже в четырнадцать лет меня назначили капитаном нашей деревенской команды на районных соревнованиях по перетягиванию каната. Перед каждым выступлением дедушка подходил ко мне и наставлял: «Барух, ты, главное, упрись ногами в землю и не сдвигайся с места. Мы им покажем».
Но сейчас у меня не было никого в мире, кроме Пинеса, кто беседовал бы со мной, проверял на мне новые идеи и отвечал на мои вопросы. Правда, Зайцер время от времени заглядывал ко мне в окно и кивал головой, но он был очень стар и почти разучился разговаривать.
По утрам, вставая, я вдыхал слабый, все более истончающийся остаток дедушкиного запаха, еще остававшийся в пространстве комнаты. У маслин, которые я консервировал для себя, не было того вкуса. Они быстро размягчались и гнили, потому что мне ни разу не удавалось найти правильную меру соли. Свежее яйцо ныряло в раствор, как камень, или выпрыгивало из него, как будто им выстрелили из пулемета.
Я был «одинокой птицей на крыше», по словам Ури. Пока его не изгнали из деревни, он заходил ко мне каждый день и всегда приносил два куска пирога, которые воровал из кухонного шкафа своей матери, — один для меня, один для Зайцера.
«Как ты живешь так?» — спрашивал он.
Ласточки гнездились в углу моей крыши, шершавый серый лишайник затянул стены.
«Нельзя так запускать это жилье, — возмущался Мешулам, пришедший просить у меня старую дедушкину шляпу для одной из своих экспозиций. — Оно представляет собой одно из последних свидетельств быта пионеров в первые годы поселения».
То была типичная шляпа молодежи из движения «а-Поэль а-цаир»[155], изготовленная из серого прочного материала, с опущенными полями. Я любил иногда надевать ее, когда шел в поле.
По ночам, один во времянке, я метался меж изъеденными деревянными стенами и выл от тоски, взывая к покинувшему меня дедушке, к погибшим родителям, к исчезнувшему дяде Эфраиму, к звездам, — чтобы пришли и спасли меня от боли и одиночества. Теперь я дружил лишь с пауками, что равнодушно покачивались в углах комнаты, да с прозрачными ящерицами, которые прилипали лапами к оконному стеклу и неподвижно смотрели на меня своими темными, наивными глазами. Днем я занимался садом, который дедушка, с высоты своего любовного гнездышка, велел Аврааму оставить на мое попечение.
«Малышу нужно чем-нибудь заниматься, — сказал он. — И руки у него хорошие».
Я подрезал деревья, насекал глазки, привязывал ветки и мазал черной мазью раны, расползавшиеся по стволам. Подобно дедушке, я тоже позволял плодам созревать и падать на землю. Иногда приходил Авраам, чтобы попросить меня помочь в коровнике, и я всегда охотно откликался. Мне нравилось разгружать тяжелые мешки с комбикормом, чистить сточную канаву и водить смущенных и взволнованных молодых коров на первое свидание с осеменителем.
В те часы, когда мне казалось, что мои кости уже крошатся от безнадежности, я шея бороться с молодыми быками в загоне для откорма. Зайцер отрывался от старых газет, поднимал свою морщинистую голову и с интересом смотрел, как я хватаю полутонного теленка за рога и забавляюсь, ворочая его. Бычки, могучая помесь Брахмы, Агнуса и Шароле, радостно ревели глубоким нутряным ревом, когда я приближался к загону, на ходу снимая с себя рубаху. Они любили меня и ту толику веселья, которую я вносил в их жалкую, короткую жизнь.
Откорм телят на мясо был очень прибыльным в те времена, но при виде торговцев скотом с их грузовиками дядя Авраам мрачнел. Они накручивали хвосты быков на кулак и мучительными поворотами руки вправо и влево заставляли этих больших животных идти к сходням грузовика. Авраам не мог вынести этого зрелища, и еще два-три дня после того, как его плачущих быков уводили на бойню, мышцы дяди сводила такая судорога, что он ходил по двору, качаясь и дергаясь, как механическая кукла.
Когда я баловался с его бычками, он ничего не говорил, но медленная слабая улыбка разглаживала его изрытый бороздами лоб и разливалась по лицу. Иногда я видел тетю Ривку, которая пряталась за толстым стволом эвкалипта и смотрела на меня, когда я выходил из загона, раздетый, потный, встрепанный, со вздувшимися жилами.
«Чем укладывать быков в навоз, лучше бы уложил девочку на солому!» — сердито выкрикивала она и тут же исчезала.
В дедушкиных ящиках я нашел старые бумаги, документы, мамины засушенные цветы, письма, которые присылали дедушке со всех концов Страны, чтобы посоветоваться с ним по поводу садов. «У меня тяжелая почва, и после дождя вода стоит на ней подолгу. Могу ли я посадить в ней персики?» — писал Арье Бен-Давид из деревни Кфар-Ицхак.
Дедушка прикалывал к каждому письму копию своего ответа. «Дорогому товарищу Арье» он рекомендовал посадить по 36 персиковых деревьев на дунам и привить их к сливе «мирабелла».
Остатки изъеденных, больных, уже раскрошившихся в конвертах листьев, когда-то посланных к нему на диагностику, и записка его почерком: «Шимон, дружище! То, что я сказал об удалении лишних побегов, не относится к винограднику, посаженному в нынешнем году. В таком нежном возрасте нельзя трогать побеги, выросшие из привитых глазков. Нужно удалить только ветки, выросшие на подвое».
Были и другие находки. «Я живу в съемной комнате еще с несколькими рабочими, — писал Шломо Левин из Иерусалима своей сестре в Галилею — Возвращаюсь домой после работы, и руки мои так изранены и распухли от работы с камнем, что я не могу ни к чему прикоснуться. Туг поблизости растут несколько старых оливковых деревьев, и я иду туда, опираюсь на одно из них и плачу, как маленький ребенок. Стану ли я когда-нибудь настоящим рабочим? Или это просто тоска по нашей маме?»
Дождь барабанил по крыше времянки, медленный, затяжной дождь Долины, который превращает землю в ловушку, а тело в губку. Я любил расхаживать под дождем, нахлобучив на голову пустой мешок, сложенный в виде большого заостренного колпака, покрывающего мою голову и плечи. Раз в неделю я ходил в Народный дом к началу киносеанса — посмотреть, как Рылов сгоняет пощечиной того, кто посмел сесть на его постоянное место, — а иногда уходил к источнику, чтобы полежать на спине в кустах и поглядеть на небо. Сюда когда-то ушел мой дедушка со своим первенцем, маленьким Авраамом, и вся деревня поднялась на водонапорную башню, чтобы посмотреть, как сияет этот мальчик в ночной темноте.
«Я разжег небольшой костер, который горел всю ночь, отпугивал шакалов и окрашивал тростник и малину золотым светом, — рассказывал мне дедушка. — Авраам спал, а я думал».
Три раза в неделю в мой большой дом приходит уборщица. По ночам я сижу в сверкающей чистотой кухне, пью чай и размышляю, воскрешая в воображении нашу дремлющую деревню. У нас в Долине о людях всегда говорят просто — «спят», но о деревне — что она «спит сном праведным».