Бобо - Горалик Линор
Сложились мои карты.
Ужас объял меня; ужас и стыд словно заполняли теперь все то место, которое раньше было занято гордыней моей. Я смотрел, как выходят из бани те, кого я смел называть про себя «моими людьми»: почему они шли со мной? Была ли тут причина в долге или в том, что у каждого из них имелось к царю дело свое и ехали они на мне каждый по своей надобности, или такая же гордыня вела их и казалось им, что ради важной миссии тащатся они ночами в забитой слоновьими сапогами разваливающейся подводе по лесным буеракам, терпя зимний холод, весенние заморозки, летнюю жару? Важной миссии!.. Очередного обитателя в царские конюшни поставить! Нет-нет, не могло это быть так — ладно бы одного меня ждала подобная судьба, но весь путь, ими проделанный, все силы душевные, ими вложенные, неужели ничего не стоили? С этим смириться я не мог, не мог никак. Не в моей будущности тут дело было — я посмотрел на серьезного Кузьму, на Зорина, который держался от Кузьмы как можно дальше, словно боялся чумою заразиться, на Сашеньку, дышащего легким прохладным воздухом и бьющего себя в грудь с наслаждением, на, видимо, поддавшего веселого Мозельского, на улыбающегося, светлого Квадратова, на Аслана, даже после бани ежащегося в сильно поблекшем своем красном пальтеце, на моего — да, моего — Толгата, который, отделившись от всех, бежал уже ко мне, видя мое положение, — и я понял, что пусть моя гордыня позорная вдребезги разлетелась, а только с гордостью ее путать не надо. Душа моя переполнилась; я закрыл глаза; и пока Толгат гладил меня и толкал, тянул и уговаривал подняться, я не к тому обращался, к кому поначалу все мои помыслы были направлены и ради кого столько времени сердце мое билось, потому что сейчас все равно мне было, есть ли он на свете, а к тому единственному, про кого в этот момент знал я: он есть, и ежели что лопнет у кого в голове — то будет Его воля. «Извините, что я Вас беспокою, — сказал я, — и понимаю я, что полагать, будто Вам до метаний моих и забот наших дело есть, — это тоже гордыня, а только мы с отцом Сергием Квадратовым, которого Вы наверняка знаете, много про Вас говорим, и он объяснял мне, будто Вы всех слышите и Вам не все равно. Послушайте тогда, пожалуйста, и меня. Я слон, меня зовут Бобо, больше же я про себя уже ничего не понимаю, кто я и зачем нужен, но это значения не имеет. Что имеет значение — так это вот эти люди, я не буду Вам их представлять, потому что мне пора открыть глаза, иначе Толгат сойдет с ума, а Аслан меня чем-нибудь уколет. (Тут я уже перешел на скороговорку, потому что услышал, что Аслан и правда щелкает замками мерзкого своего саквояжика.) Квадратов говорит, что Вы и так всех видите и про всех все знаете. Так вот, бога ради, — то есть это звучит глупо, но бога ради, — сделайте, пожалуйста, так, чтобы все это было не напрасно для них, чтобы они всё это не напрасно. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста». Из вежливости я немного подержал еще глаза закрытыми, а потом открыл наконец, но тут же закрыл снова, потому что вспомнил важную вещь. «Извините, — сказал я, — что не сообразил сразу: сегодня же воскресенье, поздравляю Вас с еженедельным праздником Вашего оживления, мне кажется, это замечательно, что Вы ожили всем нам на радость, спасибо Вам большое за все хорошее, что Вы для нас делаете». И уже после этого я окончательно открыл глаза и успел отпихнуть ногой Асланову руку со шприцем, и поднялся, и понял, что могу смотреть на свет божий.
До Дома культуры было недалеко совсем, но шли мы так медленно, что едва за полчаса добрались: ехавший на мне Толгат все придерживал меня, явно боясь, что мне под ним станет плохо. Я не хотел волновать его и смотрел себе спокойно по сторонам: во всех окнах были лица, дети махали мне, матери резко опускали их руки; никого на улицах не было. Жаль мне было детей, а больше ничего не жаль: ко всему я был готов. Вдруг Кузьма забежал вперед лошадок и остановился; остановились и мы все, загородив собою напрочь какой-то маленький переулок. Кузьма глянул себе за плечо и крикнул:
— Кто там в конце — чужих нет?
— Нет! — отозвался удивленно Аслан.
— Ну и слава богу, — сказал Кузьма, — друзья, давайте все тут впереди соберемся, поговорить бы. Не хочу это делать в чужих стенах.
Подтянулись все, кроме Зорина: тот демонстративно стоял, прислонившись к моему боку, скрестив руки на груди и глядя на небо; мне очень хотелось сделать шаг в сторону, но я удержался.
— Послушайте, — сказал Кузьма, — я же понимаю, что все одно и то же слышали и об одном и том же думают.
Аслан нелепо захлопал глазами, доставив мне острое удовольствие. Квадратов взял его под локоток, аккуратно отвел в сторону и зашептал ему на ухо.
— Я просто хочу напомнить важную вещь, — негромко сказал Кузьма. — Миссия наша, может быть, небольшая и не самая важная на свете, но только по отношению к кому она исполняется, я прекрасно помню. Лично я, например, состою не на частной службе, а на дипломатической службе России, а Россия, кажется, пребывает на своем положенном месте. Так что лично я, опять же, продолжаю исполнять свои обязанности, заключающиеся в данный момент, насколько я понимаю, в том, чтобы хорошо отобедать под сенью муз, поблагодарить принимающую сторону и незамедлительно выступить в направлении Ульяновска, сопровождая вверенного мне слона, принадлежащего, если я правильно понимаю перечтенные мною бумаги, российской короне, а также двадцать три гребаных слоновьих сапога, которые не дай бог выбросить, потому что найдет же кто… Не в землю же их закапывать!
Сашенька хмыкнул. Квадратов прижал кулак ко рту, а потом сказал:
— Есть у меня идея одна по поводу сапог. Если позволите, я озвучу…
Ждавший нас на крыльце Дома культуры Евгений Дмитриевич грузно скатился по ступенькам, и Кузьма виновато упал ему в объятия.
— Простите, дорогой, слоник наш устал с дороги, дали ему полежать, отдохнуть, а потом шли медленно, старались не нагружать, — сказал он.
— Все знаю, все понимаю, — откликнулся Евгений Дмитриевич, — и не волновался, и с горячим не торопил наших девушек: мои людишечки за вами присматривали, а то не дай бог что…
— То-то я чувствовал на себе чей-то любящий, нежный взгляд, — сказал Кузьма с благодарностью.
Евгений Дмитриевич поглядел на него настороженно, но лицо Кузьмы не выражало ничего, кроме благодарности, и Евгений Дмитриевич расслабился.
— Ну как в баньке полежали? — спросил он с улыбкою.
— Как возле мамкиной сиськи! — нежно сказал Кузьма, и Евгений Дмитриевич на секунду остолбенел, однако быстро пришел в себя.
— Быстренькое дело у меня к вам, — сказал Кузьма, доверительно наклоняясь к чиновнику, — быстренькое, но хорошее, — и указал на стоящего рядом с ним очень важного Квадратова, глядевшего прямо перед собой. — Не буду говорить лишнего об отце Сергии, вы и сами понимаете…
— Наслышан, — весомо сказал Евгений Дмитриевич, отвесил Квадратову полупоклон и перекрестился. Квадратов важно благословил его, продолжая глядеть перед собою каменным взором.
— Удивительная вещь произошла с нами, знаете ли, в бане, — сказал Кузьма. — Устал наш отец Сергий от трудов духовных, выпил чайку, почитал Псалтирь, помолился да и задремал. И был ему сон про вверенное вам, Евгений Дмитриевич, замечательное селение.
Евгений Дмитриевич тут же сильно оживился.
— Церковь у нас стара стала, — бодро сказал он. — Подновление мы мигом обсчитаем; часовенку можем построить, это тоже мигом; монастырь если возводить — это дело покрепче будет, тут надо поговорить хорошенько, но мы с вами люди понимающие… — И Евгений Дмитриевич интенсивно замигал сразу двумя глазами.
Кузьма вздохнул. Квадратов закусил губу, и Евгений Дмитриевич, расценивший этот жест как неодобрение своей резвости, немножко сник.
— Нет, — сказал Кузьма, — видение ему было малое, но бесценное, разумеется.
— Что ж по смете меньше часовенки? — изумился Евгений Дмитриевич. — Что ли просто крест памятный поставим?
Кузьма прикрыл глаза, передохнул и терпеливо продолжил: