Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 8, 2002
Конечно, Среднестатистический Читатель не станет идентифицировать себя с героем, чья трудоспособность составляет лишь двадцать процентов от нормы, а главное, не нужен ему такой усложненный и рискованный вариант самоидентификации.
Предложенная Мейлахсом метафора зрелости действительно не может претендовать на общезначимость даже в масштабах поколения. Как ни крути, судьба героя, которую он на манер загадки Сфинкса «разгадывает», — результат его собственного выбора, экстравагантной позиции «гения, не признанного даже самим собой». Ценность «Избранника» в другом. Несмотря на то что предложенный Мейлахсом тип чтения становится для России почти экзотикой, никогда не исчезнут те, для кого культура не набор модной интеллектуальной косметики, а единственная система ориентиров, которой следует придерживаться, когда пытаешься разобраться в том, кто ты есть. Для них этот роман и предназначен.
В «Беглеце» и «Отступнике» Мейлахс продолжает с поправкой на возраст персонажей и ход времени заниматься тем же самым — разрабатывать тему отпадения.
Саша, герой «Беглеца», неожиданно сильно отличается от «придурка» и «избранника». Он молод, но при этом стопроцентно дееспособен и действует в духе времени (начало 90-х): овладев престижной профессией, с женой и маленьким сыном эмигрирует в Израиль. Столь прагматичное, «социально-стереотипное» поведение имеет, однако, в рассказе Мейлахса метафизический подтекст. Саша пытается убежать от времени. С тех пор как жизнь героя вошла в нормальное, очерченное системой социальных ролей русло, время летит с необыкновенной быстротой. Нужен неожиданный, крутой вираж, чтобы сбить судьбу со следа, убежать от нее, нырнуть поглубже и вынырнуть в другом месте — обновленным, другим.
Довольно быстро Саша выясняет, что «опредмечивание» продолжается и за границей. Более того, в условиях земного рая, каковым ему поначалу видится Израиль, оно наступит скорее, потому что, кроме роли, функции, у героя в Израиле нет ничего — то, что дает на Родине пространство для маневра, шлейф ассоциаций, которым там наделена каждая мелочь, здесь отсутствует. И в финале Саша решает вернуться домой.
Наиболее спорным представляется пафос последней вещи — «Отступника», где Мейлахс пытается свести воедино материал «Беглеца» и «Избранника» — основные идеи и накопленный персонажами социальный опыт. По совокупности биографических обстоятельств герой рассказа напоминает Сашу, но пять лет спустя после возвращения. Форма, в которую облекает человека набор социальных ролей, отброшена. Герой развелся с женой, живет на случайные заработки, один, на съемной квартире, слушает классическую музыку и пьет водку. Нельзя сказать, чтобы он был совсем одинок. У него есть женщина, друзья, готовые слушать его рассуждения о том, что человечество мельчает и более не порождает «великих», даже бывшая жена не совсем равнодушна к его будущему. Однако, придя к выводу, что «жизнь сожжена и рассказана», герой решает распорядиться своей судьбой раз и навсегда, а именно: окончательно уйти в пьянство. И в своем решении тверд. «Они ничего не знали. Они не знали, что это только увертюра. А опера еще впереди», — думает герой, когда его родители приводят врача.
Знакомый по «Избраннику» и «Беглецу» набор идей приобретает в «Отступнике» несколько злокачественную конфигурацию. Созданный Мейлахсом персонаж достаточно ярок и выразителен, однако сразу же бросается в глаза комплекс «пьющего дарования». При всем своем кажущемся одиночестве герой совершает свое водочное самосожжение вполне публично, подсознательно упиваясь собой в роли «гибнущего гения».
И все же, как бы ни заканчивался цикл об отпавших, нет никакого сомнения в том, что это действительно только увертюра, а опера, то есть выход в свет других существенных произведений Павла Мейлахса, еще впереди.
Василий КОСТЫРКО.В поисках адресата
Лариса Миллер. Мотив к себе, от себя. М., «Аграф», 2002, 332 стр
Лариса Миллер складывает каждую свою книгу наподобие очередного «Избранного», всякий раз добавляя изрядное количество новых произведений — стихов и прозы. Нынешняя полновеснее предыдущих и, пожалуй, более, чем они, претендует на «Избранное», отстоящее от такого же полновесного ровно на десять лет.
Есть, наверное, определенный смысл в том, что она собирает под одной обложкой стихи и прозу. Как будто поэзия не вмещает что-то важное, что лежит в поле зрения поэта и требует его оперативного вмешательства. И все же эссе и критика, на мой взгляд, — вспомогательные средства в ее творчестве.
Она заговорила своим голосом давно, как говорится, родилась с ним, в отличие от поэтов, пробивавшихся к себе путем возрастных мутаций. Сначала дала ему проявиться, а потом сохранила, упражняя и совершенствуя в практике, которую можно назвать творчеством, а лучше — жизнетворчеством, ибо стих и поступок, судя по всему, у нее идентичны.
Характерна абсолютная законченность стихотворения, соразмерность частей: звуков, смыслов, образов. Их подвижное равновесие, которое техникой недостижимо, а — состояние души, ранимой и отзывчивой. Не побоюсь назвать эту соразмерность классической. Гармония, в ней явленная, привычна и отрадна нашему слуху и чувству в сравнении с той, которая, как она пишет, только рождается «в виде сморщенного, невзрачного, орущего комочка».
Существует мнение (его придерживается, например, критик Станислав Рассадин), что гармоническое начало ушло из искусства чуть ли не сразу после смерти Пушкина. Трудно с этим согласиться, потому что гармония — не атрибут искусства, а удерживающая сила жизни, гравитационная постоянная, которая сама по себе ничтожна, но — удерживает миры. Малость ее величины не заметна блуждающему взгляду.
Напряжение, модуляции голоса связаны с душевным состоянием, которое у Миллер на протяжении жизни пульсирует в амплитуде маятника: «Вечно тянет то петь, то беззвучно рыдать». Беззвучно не получается. Особенно в стихах последних лет, где преобладает тема (беру это слово в музыкальном ключе) гибели, распада, аннигиляции всего живого и драгоценного. Ничего, кроме золы, не останется — ни от личности, ни от прощальной записки, в которой, может быть, заключена вся жизнь. У Пушкина угроза гибели «таит неизъяснимы наслажденья, / Бессмертья, может быть, залог!»! А здесь не таится никаких наслаждений, а только чувство неотвратимой опасности. Оно было и раньше, и в первых книгах («Колыбель висит над бездной…»). Какое уж тут наслаждение, на краю пропасти — с дитём на руках!
Ее среда обитания — «Между небом и землей», «Между облаком и ямой», «Серое небо над черной дырой». Положение едва ли не эфемерное, непонятно, куда она перемещается с колыбелью — вверх или вниз? Или дрейфует вокруг шарика — зеленого, желтого, белого — пестрого…
Впрочем, непонятно для зрения. Потому что пространство — метафизическое, хотя помечено ощутимыми деталями. Ослепительным мигом, «которого нету в природе». Пространство, где таится «мерцающий свет, / Рожденный мгновеньем, которого нет». А что же есть? То, что она и силится передать: неуловимое состояние, сравнимое с потоком, куда нельзя войти не только дважды, но даже и один раз. Она пишет о том, что не дается в прочном опыте, а только в мимолетном ощущении. «Есть вещи, от которых ускользает определение… Это неуловимо, это возможно передать только языком поэзии…» — обмолвился как-то о. Александр Мень.
Но ощущения двойственны. Вроде бы ожог и ужас и предвестие гибели… А музыка стиха, короткие энергичные танцующие ритмы возвышают тему, нейтрализуют страх. В мажорной тональности прорывается очарованность миром. «Предчувствие несчастья»? Но ведь я не только про это, настаивает она, а про летучее, мгновенное, необъяснимое чудо жизни: «Про мерцающую светом / Неразгаданным звезду». Согласимся: счастье не бывает разгаданным, а полнота жизни недостижима вне осознания ее сиюминутной ущербности.
Форма — прозрачна. Душевные травмы, темнботы видны в ней насквозь. Спасителен сам воздух искусства, утонченная поэтика. Противодействие распаду укоренено в природе творчества. Но — приходится сражаться в одиночку: преодолевать хаос в себе, свою инерцию, свою энтропию. Никто здесь не помощник, даже Господь Бог, отпустивший поэта в свободное плавание.
Чувство гармонии, по слову Блока, неотъемлемо присущее поэту, не отдаляет бездны и, увы, не является залогом бессмертия. Наверное, в свободном плавании без компаса не обойтись.
Иногда она предельно точно, «без затей и без загадок», объявляет свою позицию. Как в стихах о непогоде — зримых и убедительных.
Разгулялась непогода,
Все стонало и гудело
В царстве полного разброда.
Лишь разброд не знал предела.
Все стонало и кренилось
В этом хаосе дремучем…
На ветру бумажка билась —
Кто-то почерком летучим,
Обращаясь прямо к миру
Без затей и без загадок,
Написал: «Сниму квартиру.
Гарантирую порядок».
Прямое обращение к миру может позволить себе тот, кто отвечает за свои слова. Кто бьется, но не подчиняется стихиям. Бумажка… Слово-то какое уничижительное… Клочок надежды. А он и есть центр кренящегося мироздания. Если что-то может спасти мир, то только личное противостояние хаосу — в себе, в своем, на время арендованном, теле.