Петер Ярош - Тысячелетняя пчела
— От родителя мне досталось два гектара, — начал Дудач, — да за женой получил я еще два, стало быть, вместе у меня четыре…
— Четыре гектара и три дочери?
— Так! — подтвердил Дудач. — Твоя мать — одна из них.
— А когда вы помрете…
— Господи, да что ты плетешь! — оборвала его мать.
— Дай ему договорить! — остановил Дудач и подбодрил внука: — Ну говори, я слушаю!
— Когда вы умрете, — снова собрался с духом Ян, — каждая ваша дочь получит примерно один гектар и тридцать аров…
— Точно! — подтвердил Дудач.
— Тогда к нашему гектару и семидесяти арам прибавится то, что получит мама, и всего у нас будет три гектара…
— Ну ловок считать! — горделиво сказала бабушка и, наклонившись, погладила внука по светлым волосам.
Жестяная кружка, что подала ей Эма, с грохотом упала на пол. — Тьфу ты, эмаль потрескается! — заругалась она, подняла кружку и, словно забыв про сметливость внука, стала внимательно осматривать голубую эмаль. Мария подсела к отцу.
Дудач ободряюще улыбался внуку. Тот продолжал:
— Нас теперь пятеро детей. — Он опять смутился, посмотрел на мать и на ее выпуклый живот. — …скоро нас будет шестеро…
— Вот негодник, и во что только нос не сует! — подивилась мать, но тут же, улыбнувшись, взлохматила ему волосы.
— Ну договаривай, что хотел! — подзадорил внука Дудач.
— Я хотел только сказать… — покраснел мальчик, — что, когда нас будет шестеро, каждому достанется от этих гектаров по полгектара…
— А может, ты за женой что получишь! — перебила мать сына.
— А если не получит? — спросил Дудач.
— Дак не возьмет же он такую, у которой ни кола ни двора! — вскинулась с визгом старая Пилька.
— А ну как бедную полюбит? — донимал женщин Дудач.
— Батюшки светы! — не унималась Пилька. — Уж в этом деле человек волен себе приказать.
— А вдруг не прикажет?
— Я приказывать себе не стану, — осмелел Ян. — Женюсь на той, которую полюблю.
Он гордо поглядел на мать, на бабку и снова покраснел.
— А у тебя уж есть какая на примете? — пошутил Дудач.
— Не знаю! — сказал Янко и покраснел еще пуще.
— Успеет еще! — обронила Мария.
— Если возьмешь бедную, — Дудач притянул внука поближе, — будет у тебя только полгектара и будете вы оба голь перекатная…
— Бедность святое дело, — быстро перестроилась бабка Пиля.
— Если будет у тебя пятеро детей, — продолжал Дудач, — поделишь между ними полгектара… Каждый получит десять аров, а это выходит меньше, чем наш сад…
— А с чего будут мои дети жить? — спросил Ян.
Ребята у печи завизжали — всем сразу захотелось положить в печь одну и ту же плошку. Мария прикрыла живот шалью, а старая Пилька от удивления цокнула языком.
— С чего будут жить твои дети? — повторил вопрос Дудач, и тихий его голос едва выскользнул из-под усов, — этого уж я тебе не скажу. До этого самому придется додуматься… Горбом своим их прокормишь!
— Тогда я лучше не женюсь! — выпалил мальчик. Он повернулся, вышмыгнул из-под руки деда и бросился к дверям.
— Яно! — крикнула сыну вдогонку мать, но он не воротился. С большой натугой она встала на ноги и заторопилась к дверям. Остановившись на лестнице, увидела на снегу глубокие следы.
Она хотела снова закричать, но не издала ни звука. Потом расплакалась навзрыд, повторяя множество раз:
— Не хочу больше детей, не хочу!
И вдруг упала.
Он вошел в горницу тихо и в ту же секунду услыхал, как жена стенает в постели. Повитуха, сидя в изголовье, кивком велела ему подойти. Перина над женой то поднималась, то опускалась. Стоны раздавались через одинаковые промежутки.
Он остановился над Марией, поглядел в ее сведенное судорогой лицо, тронул лоб в испарине и взял за руку, сжимавшую перину.
— Марка, я здесь! — прошептал он.
Жена болезненно улыбнулась и открыла глаза.
— Все будет хорошо, Марка, не тревожься! — тихо сказал он.
Жена кивнула. Она чувствовала, как тело мало-помалу расслабляется, как с него спадает мучительное напряжение. Прерывистое дыхание становится глубже, грудь и перина над ней вздымаются ровнее. Она то открывала, то закрывала глаза и, наконец, уснула.
Повитуха коснулась плеча Само.
— Пойдем!
Он выпустил руку жены, встал и вышел за повитухой.
— Что случилось? — спросил он в сенях.
— Поскользнулась и упала.
— Выкинет до срока?
— Не-е! — ответила бабка. — Больше испугалась, чем ударилась. Выспится, и к вечеру все обойдется.
Из кухни выглянули дети и мать Рушена.
— Что с ней? — спросили все разом.
— Уснула! Уже лучше! — сказала повитуха, собираясь уходить.
— Куда же ты, погоди! — остановила ее Ружена за локоть. — Молока тебе приготовила.
И она силой втянула повитуху в кухню.
15
Неожиданно смерклось, время заторопилось к семи. Само Пиханда принес жене ужин в постель, похоже было, ей полегчало: она весело ему улыбнулась. Он спокойно воротился в кухню. Поусаживал ребятишек за стол, снял с полки высокий мягкий ржаной каравай, испеченный Руженой после обеда. (Он помог ей растопить пекарницу, а потом укладывал на посыпанную мукой лопату большущие колеса теста.) Взял нож и стал резать объемные краюхи, наполнившие ароматом всю кухню до потолка.
— Один хлеб? — сморщилась Эма.
Он остановился над ней, погладил ее по голове, улыбнулся.
— Хлеб, детка моя, одно из самых величайших и вкусных выдумок человечества, — ласково сказал он девочке.
Эма засмеялась. Другие дети — тоже.
— Масло есть, только что спахтала! — сказала бабка Ружена и выставила на стол желтую горку. Само намазал хлеб маслом, и ребятишки аппетитно стали есть. Жевали беззвучно и жадно глотали помасленные куски, легко проскальзывавшие в пустые желудки. Когда доели хлеб с маслом, бабушка налила им в кружки пахты, напилась и сама.
Керосиновая лампа, тускло мерцая, качалась над столом. Тени детских головок ворошились на стене, точно рассыпанные лесные орешки. В печи трещали смолистые сосновые дровишки, и тепло одурманивало едоков. Движения замедлялись. Самый младший, Карол, опустив голову на стол, задремал; остальные дети, осовело мигая веками, заметно попритихли.
— Спать, ребятки! — приказала бабушка.
Один за другим с трудом подымались усталые тельца со стульев. А став на ноги, шатались из стороны в сторону.
Бабушка вымыла детям руки, лица и уши и вместе с Само повела спать в приятно натопленную горницу. Там их обласкала мать. Дети подходили к ней — и она каждого целовала. Двое самых маленьких, Карол и Эма, успели ненадолго и прикорнуть возле матери.
Отец вынес из горницы лампу, и возня под перинами прекратилась. Ее сменило спокойное и все более глубокое дыхание. Само воротился в темную горницу, дотронулся до жены.
— Приду, как уснут! — прошептал он и собрался было выйти, но жена пожатием руки удержала его.
— Пройдусь вокруг дома, — сказал тихо Само, — поморозиться охота. — Рука жены расслабилась, пальцы разжались. Войдя в кухню, Само застал мать, собиравшуюся ко сну.
Он вышел в морозный вечер. Воздел глаза к небу, на котором мигали мириады звезд. Он даже ахнул, глядя на это ослепительное скопище точек, на эту сверкающую неоглядность, и резко втянул в себя стылый воздух. Захлебнул его одним вдохом столько, что в горле защемило. Он закашлялся, баранья шапка свалилась в снег. Он поднял ее и, отряхнув, нахлобучил на голову. Мороз пробрался под полушубок, и стынь сковала пальцы, ознобила ногти. Он сунул руки в карманы и зашагал. Обошел дом, двор и вдоль дощатой изгороди спустился на тихую, хрусткую, скрипучую дорогу: снег под бурками тихо поскрипывал. Потрескивало и в коленях, но, стоило ему сделать шаг-другой, как все прекратилось. Остановившись, он оглядел дома, в которых едва теплились маленькие оконца и бесшумно одно за другим угасали. Его охватила тоска. Она раздирала и грызла грудь в ненужной сейчас вечерней тишине — до того жадно хотелось веселья, песен, музыки. Хотелось так неодолимо, что он, не выдержав, задробил бурками по рыхлому снегу. Потом проскакал на одной ноге до соседской ограды, лягнул ее и заорал на всю улицу, загайкал громко на месяц, завыл, как пес, и замяукал, точно подбитый кот. Наконец из глотки его вырвался неестественно сильный, тягостный всхлип. Само недвижно стоял в морозной тишине и слушал затихание собственного всхлипа, что пролетел вдоль улицы, вознесся над домами, скользнул по снегу и, раздвинув ближние горы, запрудил весь окрестный мир. И когда он так стоял, онемелый, коченеющий, будто стыдясь своего следующего шага, от Кралёвой и от Вага донеслись до него надсадно сопящие звуки и гудки вечернего поезда. Его словно толкнуло в ту сторону. Он резко повернул лицо к этим звукам и побрел как лунатик. Ничего не видя вокруг, наскочил на изгородь — аж искры из глаз посыпались. Он повис на ней и затряс. Мечта, что влекла Само к поезду, обгоняла в воображении вагоны и неслась над лесами и горами туда, где на берегу чистого озерца видился ему хлеб, огромный, как город, а в этом хлебе — улицы шириной в две телеги. На улицах — нарядные люди со скрипками, цветами и лентами в волосах. И детишек — не перечесть. Когда дети хотели есть, они подходили к ближайшей стене и от этих хлебных улиц и домов отщипывали ломоть или корку. Когда хотели пить — шли к чистому озерцу, полному хорошо взболтанной простокваши, а в ней нарезанного лука-скороды…