Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 3 2009)
Марина боится «вспоминать», как Маша боится «подумать». Ее линия в романе начинается с ситуации странной болезни — все углубляющегося провала забвения. Она, как и Марина, до поры отказывается знать о «сказочном» роке в судьбе ее сына. Она «сама отдала» его лесу — ее визит в больницу в этом смысле повторяет на новом уровне ее отказ пойти с ним в пещеру ужасов. Героиня «преступна» не столько действием своим, сколько бездействием. Ее «трансформация» в тело умирающего клошара — очищающий акт приобщения героини к той боли, которой она бежит, за которую не смеет принять ответственность. Воплощение избегания, потери себя . В оставшиеся дни жизни ее нового тела Маша должна успеть вспомнить все, докопавшись до момента личностного слома.
Невротический мотив захваченности враждебными силами, таким образом, постепенно высветляется до сюжета покаяния как сознания личной вины. Лес фольклорной, архаической образности пронзает луч позднейшей христианской этики: покайся — и обретешь мир («Убежище 3/9»), за тайное воздастся явно («Резкое похолодание»), примиритесь с недругом до суда («Домосед»). Но что это: эволюция или истощение — пока трудно сказать. Усложнение духовного конфликта избавляет прозу Старобинец от дешевого электричества травматизма — но и в образах иномирия снижает напряжение подлинности.
Художественные результаты повестей «Домосед» и «Резкое похолодание», включенных в последний по времени сборник Старобинец, приходится поэтому расценивать как контрастные.
«Домосед» — вершина высветления. Повесть многопланово разрабатывает тему беззакония , невротически затронутую Старобинец еще в раннем рассказе «Правила». Убыванию сакрального в человеческой цивилизации (ценностная девальвация показана в истории одной семьи, от старшего советского поколения до новейшей молодежи) соответствует нарастающий ком нарушений в инореальности домовых. Если «Убежище 3/9» праздновало победу архаики, вобравшей в лес весь цивилизованный мир, то «Домосед» оплакивает крушение архаического предания, обличая убывание закона как рок современности. В прозе Старобинец инстанцией закона является иноцарство, в котором исполнение «правил» не потеряло сакральный смысл удержания мира от катастрофы. Духовный сюжет повести совершается поэтому в герое, невообразимом для ранней Старобинец, — «чужом», «нечистом», домовом. Одно за другим совершает он «преступления», разнуздывая себя тем больше, чем ощутимей подсознательный стыд. Герой упускает точку обратимости, когда его покаяние, отказ от своевольного вредительства могли бы остановить инерцию крушения. Финальная сцена пощечины исполнена глубокого трагизма его непрощенной, а значит, непоправимой вины.
Увлекательная сказка-триллер «Резкое похолодание» как будто воспроизводит традиционные для Старобинец мотивы и ситуации. Но в исполнении каждого из элементов появилась какая-то самоимитация, расчет на эффект вместо подлинной боли. Отсюда непреднамеренное, как мне кажется, «двойничество» в этой истории: дублированы фигуры запроданных сказке детей (Соня и ведьмин внук Ренат, по логике незримого, платят искажением плоти за преступление взрослых), дублирован носитель сокрытой вины (и Соня, и ее мать одинаково претендуют на эту роль), дублирована фигура ведьмы, по отношению к ранней прозе дублирован образ подростковой «заколдованности» (жирный Максим — жирная Соня). Мотив духовной апатии буквализован в образе «мерзлой крови». Глухая к иномирию героиня становится властительницей сказки, а сама сказка сведена к детективной тайне, что в сочетании с вялой попыткой под конец намекнуть, что волшебница все же была настоящей, создает ощущение изношенности уже внутреннего канона самой Старобинец.
Усложнившаяся чувствительность автора сродни включению ритуального барабана в большой оркестр. В этих условиях важно не начать барабанить по скрипкам. Этап обновления образности под новый нерв может затянуться, но главное, чтобы Старобинец в отношении собственного творчества, как в отношении реальности, не боялась перейти границу .
Конец времен в новогодней Москве — Илья Боровиков врезывается в цитадель города с отрядом сказочных воинов Деда Мороза. Его антицивилизационный поход задействует силы иной природы, нежели у Старобинец: традиция, на которую опирается роман «Горожане солнца», гораздо позднее фольклорной архаики.
Романтическая гофманиана — кажется, будто этой культурной формулой, как ладонью, можно накрыть весь роман. Педагогический чудак во фраке скликает детей на бунт, но наступление подобно бегству. Посыл пролога — бежать «в придуманные карты», и это жест свободы. Не случайно главные героини сказки о небьющемся елочном паровозике — «тайная эфиопская принцесса» Фамарь и снегурочка Мишата — покидают врожденный удел: Фамарь уходит из бабушкиного дома бродяжничать с беспризорниками, а Мишата покидает детский дом, где воспитывалась, в мешке Деда Мороза.
Но когда мы уже готовимся, не дрогнув, принять ложечку противофилистерского сиропа, праздничный ландшафт романтической фантазии приобретает эзотерическую серьезность.
Добро и зло, романтическая мечта и действительность — знакомые ориентиры тускнеют, и наш внутренний компас настраивают по новым сторонам света: крест и круг, зима и солнце. «Горожане солнца» — само название отсылает нас к утопической мысли, по Боровикову, реализованной в современной Москве. Ядовитая солярность городской цивилизации святотатственна, потому что дерзнула нарушить естество смены дня и ночи, лета и зимы. Вытеснение зимы у Боровикова сродни зачищению архаической памяти о хрупкости человека перед инобытием у Старобинец. Утопия цивилизации в обоих случаях показана как лишенная прочных оснований, преступившая вселенский закон подделка мироздания.
Круговая заведенность городской жизни — противоестественная имитация мирового цикла. Метро — циферблат Часов, беготней ворующих у горожан жизни. Поиски героев приводят к догадке о сердцевинном механизме большой суеты города, который необходимо остановить. Против Часов выставлена обетованная Елка.
Битва с Часами — это сражение с временем, взыскание вечности. Эсхатология — закономерный, по видимому совпадению мотивов у Старобинец и Боровикова, итог литературной антицивилизационной мысли. Часы города, идущие против мирового хода, — самоубийственный механизм. Мир нулевых воспринимается как последнее время , за которым только бесконечное, а потому бессмысленное повторение дня в день, и, значит, свобода возможна только за пределами этого времени, за порогом социального и повседневного, пора свершить суд.
Детский праздничный антураж сказки Боровикова приобретает грозный смысл: новогодье разыгрывается как мистерия. Религиозные мотивы оставленности и возвращения, плена времени и вечной свободы вот-вот этот измученный постаревший мир разрушат и приподымут, разобьют и омолодят, грохнут и вызволят…
Но с последним ударом поезда в грандиозный циферблат метро сказка обнаруживает свою фантазийную природу. «Здравый смысл» злой колдуньи, филистерши Зауча, торжествует: вместе с таинственной цитаделью Часов осыпается мишурным прахом весь мир Директора — призванные рабочие выносят из магического подвала «старые карты, глобусы, картонные цилиндры и обклеенные фольгой доспехи, вороха детской одежды с обрывками лесочек на рукавах и штанинах и прочий мусор». Однако итог романа деликатно подправляет традицию романтической самоиронии сказочников. Подобно сказочному канону в прозе Старобинец, фантасмагория Боровикова спасена от судьбы сказки-лжи обновлением своих элементов в мифостроительном, космическом пространстве.
В воспроизведении канонов мифосознания — главное достижение и самобытность романа Боровикова. Ценностной энергией здесь пронизан каждый образ, о загадке существа жизни задумывается каждая детская беседа, каждый предмет участвует в базовой бинарности мифопредставления — так создается в романе чудо, ткется волшебство. Антуражная праздничность повествования только выражение этого внимания к внутреннему торжеству мира, вместе с нами и сквозь нас проживающего судьбу своего невообразимого века. Сказка Боровикова поэтому, несмотря на образную выразительность, чуждается истерии украшения, мишурной помпезности, к которым стремится актуальная культура зрелищ. «Теперь, когда огоньки погасли, в елке не осталось ничего игрушечного, а одна только серьезная и тревожная тайна», — думает не спящая в детском доме Мишата. Если убрать профанные раздражители, сакральный восторг праздника развернется в полную силу.