Евгений Кутузов - Во сне и наяву, или Игра в бирюльки
— Тебя с поличным схватили или так, за подозрение? — спросил он.
— Так, — ответил Андрей на всякий случай.
— А меня, сучий потрох, по дурости замели! Увел у одного черта сидор, а в тамбуре шасть в карман — ключа вагонного нет. Выронил, когда с сидором под полками полз. Я туда, сюда… Во непруха так непруха. А тут два легавых вваливаются, ксивы[7] требуют. Болт им в пасть, сукам.
Из рассказа Машки Андрей понял, что он — вор. Ему не понравилось это, тем более он помнил соседей, живших над ними иа проспекте Газа. И вообще знал, что воровать — самое последнее дело. Но в то же время Машка был симпатичен ему, Такой нескладный, рыжий — у него и лицо было рыжее от веснушек, — с добродушной улыбкой. Словом, внешность его, казалось Андрею, не вязалась с теми представлениями о ворах, какие у него сложились. Скорее, Машка был похож на мазурика, как говорила о таких мать.
— И тебе, Андрюха, не повезло, — вздохнув, проговорил Машка. — Сова — это такая стерва!.. Я прошлый раз был у нее в группе, падла она законченная. Но ничтяк, вместе поедем в колонию, а там посмотрим, кто кого. Жизнь, она везде жизнь, только надо уметь жить.
Машка жить умел. Для Андрея дружба с ним стала как бы охранной грамотой, его побаивались, как и самого Машку, а воспитателя мало интересовала жизнь подопечных, лишь бы все было тихо, спокойно, лишь бы не случалось ЧП. Машка, конечно, сразу раскусил Андрея, понял, что он «домашняк», то есть никакой не воришка и даже не беспризорник, однако привязался к нему. И потому, что был Андрей питерским, и потому еще, что Машке нравилось быть добрым покровителем, хотя, разумеется, он и понятия не имел, что такое вот покровительство — неотъемлемый признак любого диктатора. Андрей к тому же оказался хорошим рассказчиком, умел «как но-писаному тискать романы», а это умение высоко ценилось в воровской среде, к которой Машка себя относил. Он прямо млел от восторга, когда Андрей читал наизусть Есенина или пересказывал О'Генри. Почему-то ему особенно нравился О'Генри, а среди прочих рассказов — «Персики».
— Во дает, во дает! — визжал он и хлопал себя по ляжкам, когда Андрей в конце произносил, патетически подыгрывая голосом: «Гадкий мальчик, разве я просила персик? Я бы охотнее съела апельсин». — Они все такие, твари ползучие, — плевался Машка, имея в виду женщин. — За милую душу продадут кого угодно.
Однако дружба с Машкой сослужила и худую службу. Начальник приемника не забыл Андрея, не забыл и своих сомнений. И когда ему воспитатель доложил, что Воронцов корешит с Ивановым (настоящая фамилия Машки была Петров, но так уж принято — не называться своей фамилией, а фантазия Машки была ограниченна), о чем ему самому доложили его «доверенные» — сексоты, начальник вновь засомневался. Он знал, что Иванов уже дважды побывал в приемнике, бежал из колонии, что он прожженный бродяга и воришка, а это означает, что он не стал бы водить дружбу — «корешить» — с кем попало. У этих гопников тоже свои законы, они во всем подражают взрослым уркам и строго блюдут воровские правила поведения.
Все это начальник знал, хотя и работал в приемнике недавно, и всякие сомнения должны были бы оставить его, а вот не оставляли, нет. Не похож Воронцов на воришку, да и рассказ его о себе не укладывался в привычную, стереотипную легенду беспризорников, а разговор с ним убеждал, что он еще не испорченный мальчик. Тут что-то не так. Возможно, что Иванов просто покровительствует Воронцову, просто симпатизирует ему. Среди уголовников и это бывает. Они иногда очень сентиментальны, а покровительство — тоже ведь признак силы и уверенности в себе…
И вот на совещании, когда решался вопрос, кого отправлять в колонию (как раз пришла разнарядка на пятерых), начальник не назвал Андрея. Он решил все же направить его в детский дом. Будь что будет. И тогда воспитательница третьей группы по кличке Сова, которую Андрей ударил по руке, напомнила, что уже было решено отправить в первую очередь «этого бандита Воронцова». Начальник возразил ей, сказав, что Воронцов кажется ему воспитанным мальчиком, домашним и что такому не место в колонии.
— Пусть едет в детский дом, — подытожил он. — Я думаю, он попал к нам случайно.
— Вы плохо знаете этих уркаганов, — возмутилась Сова. — Они кого угодно проведут, а вы человек новый в нашей системе. Я настаиваю, чтобы Воронцова немедленно отправить в колонию. Именно там ему место.
— Насколько мне известно, — заговорила вдруг старшая воспитательница, — этот самый Воронцов прибыл к нам с конкретной рекомендацией?.. Должна заметить, что я его знаю давно. — Все повернули к ней удивленные лица, — До войны он учился в школе, где я работала завучем. Уже тогда он отличался хулиганскими замашками. Однажды избил хорошего мальчика…
— Вот видите! — с воодушевлением воскликнула Сова.
— А главное, — продолжала старшая воспитательница, — отец Воронцова — враг народа и, кажется, даже расстрелян. Полагаю, что рекомендация о направлении его в колонию, а не в детский дом, не случайна. Значит, так надо. Спорить нам вообще не о чем — это не наше дело.
Возможно, начальник приемника имел и право, и власть настоять на своем и его ничуть не убедил рассказ старшей воспитательницы. Он понимал, что никому Андрей не нужен и никакой политики, на что старшая воспитательница намекала, тут нет, однако понимал он и то, что она не согласится с ним ни за что, не успокоится, пока не настоит на своем. А за одно только сочувствие к сыну «врага народа» его, начальника, могут обвинить Бог знает в чем… И еще он подумал, что ему-то, в конце концов, тоже нет никакого дела до этого Воронцова. Всем не поможешь, на всех жалости не наберешься, а у него своих двое сорванцов и больная жена…
III
ГРУППУ из пятерых подростков сопровождали два эвакуатора, а проще сказать — конвоира. Была и такая работа, и занимались ею отнюдь не калеки, не инвалиды, а вполне здоровые и не старые мужчины призывного возраста.
Крайнее отделение в обычном плацкартном вагоне заняли еще до посадки и никого туда больше не пустили, хотя вагон был набит так, что многим и присесть было негде. Пассажиры недовольно ворчали и с откровенной ненавистью смотрели на ребят. В них виделись им все неудобства. Кое-кто, правда, и заступался за ребят. Одна женщина в соседнем отделении доказывала, что это же дети, сироты, что они совсем не виноваты, а виноваты проклятые фашисты, война, в общем, виновата, но другая женщина напористо, агрессивно возражала:
— Жалей, жалей, матушка. А я погляжу, как они тебя пожалеют. Врут они, что сироты. Те, которые сироты, в детских домах живут. Наша Советская власть сирот не бросает. Жулье это, вот я что скажу. Да и по ихним нахальным рожам видать.
— Но не родились же они жуликами.
— Какие как. Зять рассказывал — а он человек ученый и врать не станет, — что преступниками прямо так и рождаются.
— Ерунда это. Есть такая теория…
— Да не теория у них, матушка, а это… организация у них! И командиры, стало быть, свои, генералы даже и другие начальники. Попробуй-ка тронь одного такого — как саранча налетят, откуда только и возьмутся!.. Сейчас-то война, известное дело. Мужики гибнут, сироты все ж остаются, это верно. А до войны разве мало было жулья разного?.. Не-е, как хошь, а зазря под конвоем не возят.
— Колонуть бы эту дуру набитую, — сказал Машка, толкая Андрея в бок. — Молотит языком. Генералы, генералы!.. Сама стерва, наверняка барыга какая-нибудь.
Они лежали на самых верхних, третьих полках. Здесь было тепло и даже уютно. Конвоиры устроились на нижних полках, и один из них тотчас, как только поезд тронулся, завалился спать, а второй, разогнав любопытных— всем хотелось взглянуть, кого это везут под конвоем, — и завесив отделение плащ-палаткой, сидел, клевал носом, проверяя время от времени, все ли его подопечные на своих местах, и курил папиросы «Пушка». Ароматный дым тянулся кверху, Машка шмыгал носом и вздыхал. Наконец не выдержал искушения, свесил с полки голову и попросил:
— Начальник, дай хоть разок курнуть.
— Я вот тебе курну, — лениво отозвался конвоир.
— Что тебе, жалко? — канючил Машка. — Оставь сорок-то [8]…
Конвоир поднял голову:
— А, это ты, Иванов-Сидоров?
— Так точно, начальник.
— Драпать собрался, а?
— Нет, начальник. Ну его, набегался. Все равно от вас далеко не убежишь.
— Это ты верно говоришь, — довольный, подтвердил конвоир. Он встал, протянул Машке целую папиросу и дал прикурить. — Ты, Иванов, если уж надумал все-таки драпать, валяй из колонии, чтобы мы вас в полном составе сдали.
— Не подведу, начальник, — осклабился Машка. — Не боись. Ты ко мне по-хорошему — и я к тебе по-хорошему. В какую везете-то, имени Крупской?.. — Он имел в виду колонию.
— Привезем — тогда узнаешь.
Машка лежал на спине и с наслаждением курил папиросу. Докурив до половины, он оторвал зубами кончик мундштука и протянул окурок Андрею.