Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 7, 2003
Но очень скоро — в стихотворении «Последний тост» — это предназначение ему откроется, и тогда гибельный огонь превратится в очищающее пламя, трагическая имитация станет действительной трагедией: человек воспринимает свое время как неприемлемое, исполненное бесовских наваждений; он поддается им и борется с ними; он жертвует своей судьбой, чтобы показать другим пагубность страстей, которые обуревают их так же, как и его. Это драма человека, порывающего со своим временем (а как порвать?), отказывающегося быть в нем (а куда деться?). Теперь, однако, жертва обретает смысл, но не искупительный, а предостерегающий, исполненный жажды очищения от греха.
Для красоты на этот свет явясь,
Я жил так скудно, дико и безбожно
Лишь для того, чтоб быть одним из вас
И доказать, что жить так невозможно.
Я прочь, как псов, прогнал лишь трех бесов —
Стяжательства, довольства и корысти.
Пред остальными был открыт засов.
От скверны всей, огонь, меня очисти!
Будь тверд, мой дух, и будь, мой пепел, чист!
Прямись, мой дым, как над Днепром топóля![28]
Теперь лови, хватай меня, чекист,
Ищи меня, развеянного в поле!
Разлад с веком — важнейший мотив поэзии Александра Тимофеевского, — как показано, воплощается им в рамках иронического послания (пример — цикл «парижских писем»); в форме новаторской трагической травестии, как в стихотворении «Пророк»; наконец, вне какой-либо иронии или травестирования, достигая порой глубокого драматизма («Последний тост»).
Есть, однако, в этом «избранном» и тема, противоположная разладу. Есть желание сохранить себя, нащупать точку опоры, удержать баланс, ощутить ускользающую, но тем более чаемую гармонию. И она возникает вдруг в маленьких лирических признаниях, озаряющих эту книгу длиною в человеческую судьбу.
О, может быть, на миг всего,
На самый краткий миг
Из тьмы, где нету ничего,
Тончайший луч возник.
И на одном его конце
Зажглась звезда моя.
А на другом конце повис
Противовесом я.
И долго ждать, недолго ждать,
Я все чего-то жду.
И жаль мне нитку оборвать
И уронить звезду.
В подкладке — шелковая нить
Виталий Славутинский. Проснуться в детстве. Стихи. Воспоминания. М., Издательский центр РГГУ, 2002, 188 стр
В этой небольшой книжке уместилось многое из того, увы, немногого, что успел написать за свою короткую жизнь Виталий Славутинский (1953–1999), поэт и журналист, выросший в Москве, получивший образование на историческом факультете МГУ, потом занявшийся журналистикой, потом — бросивший привычную городскую среду, безуспешно пытавшийся начать новую жизнь в деревне и наконец вернувшийся в Москву, чтобы погибнуть здесь под катком тяжкого недуга.
Для тех, кто знал и любил автора, сборник «Проснуться в детстве» — дань памяти хорошего человека. Тот же, кто при жизни автора и героя книги не замечал или почти не замечал в нем за горестной биографической канвой — поэта, обнаружит в сборнике как раз исключительно ценный литературно-исторический материал, о котором, может быть, меньше всего задумывались составители, когда, по инициативе Вячеслава Белоновского и Ольги Щепалиной, собирали эту книгу.
В первую часть вошли как отобранные незадолго до смерти самим автором, так и не предназначенные им к публикации стихотворения. Это — лирическая исповедь, дневник утрат — стихи, написанные на смерть бабушки, отца, жены, мучительное поэтическое усилие оградить от этого жестокого хода сына и мать.
Во второй части — воспоминания друзей поэта. Помещенные без какой бы то ни было правки, что называется, в порядке поступления, они, несмотря на скромный объем, позволяют восстановить жизненный график одного из самых унылых поколений советских людей — детей шестидесятников, тех, чье раннее детство, по словам Николая Шабурова, «пришлось на хрущевскую оттепель, а взросление совпало с заморозками, превратившимися в лютую стужу». Позволю себе оспорить суждение о «лютости» стужи: когда-то, совсем в другой связи, Н. Шабуров так описал малоуспешного селянина: «у него в теплую зиму мясо протухает, а картошка промерзает». Люта не стужа, люта готовность людей пережидать, не понимая, что время жизни уходит, а в устройстве этой жизни они ничего изменить не могут. Попытка изменить была предпринята Виталием Славутинским.
Как бы то ни было, а именно Николаю Шабурову друзья Виталия Славутинского обязаны сохранением стихов экспрессионистского, так сказать, периода его творчества, когда совсем еще молодой студент смотрел на мир в шестидесятнический иллюминатор Евг. Евтушенко:
Нынче пир — вставайте из гробов!
Будет суп из атомных грибов.
…………………………………
Что ж поделать?! Жертвы диалектики.
Берегите нервы, эпилептики.
Статья Шабурова — исследование расставания поэта со средой, в которой тот родился и вырос, и комментарий к не предполагавшимся для публикации ранним стихотворениям.
В стихах девяностых годов Славутинский вспоминает об этом советском, студенческом периоде творчества для немногих с горечью — как о поделках, злым чудом сохранивших зачем-то тлетворный дух семидесятых — восьмидесятых годов. В таких случаях голос его сбивается на фальцет:
И, как назойливые мухи,
к нам лезут в мирные дела
те злонамеренные духи.
Какая тьма их родила?!
А вы что скажете, фигурки,
когда-то сделанные мной?
Вот руки, нож, брусок, окурки…
Спит сын за тоненькой стеной.
Виталий, сын советского публициста, выпускник Московского университета и начинающий журналист, должен был делать карьеру, должен был хотеть печататься, должен был искать верных путей к успеху, но упрямый еврей-диссидент, он же правнук русского дворянина и писателя, захотел «полюбить свою судьбу», уехал в деревню, стал певцом своего Дорофеева.
Если отнестись к книге «Проснуться в детстве» как к роману, то в нем мы прочитаем, что герой расстался не только с другом — собирателем его стихов, но и со всей жизнью поколения, которое притерпелось к брежневско-черненковской эпохе и осталось в идейной оболочке, выработанной предшественниками. Отсюда — неизбывное уныние столицы, уходя от которого Славутинский хотел, по словам другого его товарища второй половины семидесятых — восьмидесятых годов — поэта Олега Мраморнова, «прописаться в народе». О том, как разминулись изувеченная костромская деревня и бежавший из Москвы поэт, Мраморнов и рассказывает.
Славутинский шагнул в лютость теплой зимы. «Упрямство его злило меня, — пишет Мраморнов, — а он возвращался и возвращался в гибнущую от безденежья и водки деревню». Стилистически это возвращение выразилось в том, что Славутинский откочевал к поэтам-деревенщикам. Этот эпизод биографии находим в восторженно написанном мемуаре Вячеслава Белоновского, которому Славутинский незадолго до смерти рассказал о настоящей и чаемой жизни в русской деревне.
В поисках подлинного существования, призвания и миссии помощника людей этот открытый и нежный человек попал под колеса очередного сельскохозяйственного эксперимента — ликвидации «неперспективных деревень» и ее последствий. И, читая стихи Славутинского о природе, о милой его сердцу деревне, трудно найти честный ответ на вопрос: что же в биографии поэта было самообманом, а что — реальностью: настоящая, ясная и простая жизнь селянина — с живыми телятами, живыми горланящими пропойцами, с брошенными и горящими деревнями, где память о нем проплыла пером по воде, — или его принадлежность к суете столицы, не доведенный до конца спор с павшим духом, но — все-таки своим по воспитанию и опыту поколением и кругом?
Славутинский надорвал связь со своим кругом и прошлым так, что уже не смог бы, в стиле постмодернистского мейнстрима, играть цитатами, переключая регистры с незлого стёба (по Кибирову) на меланхоличный пафос (по Гандлевскому). Но и до конца оторваться от московщины ему мешает навык, даже простая вежливость. Стихотворение о случайном знакомстве с поэтессой Л. К. (1993) завершается таким признанием:
Сведет ли вновь нас круглый столик
средь беспорядочной Москвы?
Не будь я чуточку историк,
то стал бы песенник. Увы!
Возможно, это рефлекторное признание остановки на полпути и нежелание отворачиваться от собственного прошлого заставляют видеть в последних, религиозных, стихотворениях девяностых годов не столько безыскусный автобиографический самоотчет, иной раз протокольный, сколько попытку воспроизвести иллюзорную крестьянско-христианскую простоту для маленького сына Ивана. В стихотворении «Пловец» (1995) — о знакомой сыну с детства речке Сендеге и «родном Субботином луге» — Славутинский так описывает «урок плавания»: