Михаил Черкасский - Сегодня и завтра, и в день моей смерти
Не тогда, а позднее мы говорили. И вот уже восемьдесят. И дай бог все сто! Но чем были все эти 25000 дней? А тем: отправлением естественных потребностей -- ел, пил (чай, молоко, компот), спал, просто спал. Но даже теперь я не отдал бы ни единого своего дня за этот утысячеренный четвертак. Покопаешься, чтоб худое отковырять в нем. А хорошее на виду. И такое, что иное худое не хуже такого хорошего. Не любил, не страдал, не рвался, не лез, не срывался -- полз. Где другие звенели копытом, ржали, запаленно, подстреленно бились -- он улиткой степенной, разумной протек. И другие сгорели, а он -- вот он, тут. "Существователь", -- однажды добродушно усмехнулась Тамара. "17 мая 62 г. Когда второго мая ехали к бабушке, я приучал Лерку к деду. Говорил, что г а в а в а у него лысая, голая. - Яся, Яся, -- усваивала новое имя. И вот в воскресенье, позавчера, идем с ней по мосту и вдруг слышу: -- Яся... - Где? -- Вон она... -- на велосипеде ехал лысый
дядька".
Молча прошли. Осуждающе. Что ж, не смогла ты, мама, научить меня жить, так сегодня уж не научишь. Порошку зубного навел. Из того, что тебе уже никогда не дочистить. Тряпку взял, начал замазывать стекла: зеркало, балконные двери (если мама туда поднесет подышать). И текла по стеклу с мокрой тряпки беловатая кашица. Со слезами непролитыми, с проталинами "раздумий" -- если в доме покойник, зеркала завешивают. "Зачем ты это делаешь? -- возмущенно крякнула мать. -- Как хочешь, но люди..." -- "Так не делают, да?" -- "Да!.." -- корундово уставилась на меня. "Люди!.. почему же они не делают? Разве это так скучно? Кто же это все делает, кто?!" -- "Это суждено". -- "Ах, суждено!.. Кем, кому? Ну, все. Молчи. Я пошел".
Моросило. Лужи вздрагивали. Вот он день запланированного проклятия. Что же скажем им? Я сказал уже в трубку: спасибо. И Тамара не сможет. Не дано нам, людям. Вошел. Поманила пальцем: "Папочка, скажи Лерочке, что мы ее берем домой". Взяла мою руку:
П...Р...А...
-- Правда, правда, доченька!
В семь часов я дрожал, что прикатят. А там, во дворе и на лестнице -всюду. С работы, из детских садов. В восемь просто боялся. В восемь тридцать почти перестал. "Уснула. Ну, неси вещи. Давай побыстрей, они ведь могут в любую минуту". Уложились. Украли десяток пеленок. Показались вдали золотисто-паучьи глаза: наша. "Постойте, -- сказала сестра. -- Я дежурному врачу позвоню. Он должен осмотреть". А в сенях грохотали, проталкивая чрез двери носилки, фельдшер да санитар, усталые, навидавшиеся всего на своем долгом медбратском веку. В боксе мама, оглядываясь на двери, осторожно будила тебя: "Лерочка... доченька, мы домой едем, домой... Ну, никак не проснуться?" -- засмеялась нежно.
Но молчала ты. Ни радости, ни удивления. Только стылая мука. От того, что вернули оттуда, где единственно и была для тебя жизнь. Врач вошел. И за ним мотопехота.
В вестибюле утоптал чемодан, и, когда подошел к боксу, уж носилки разлеглись на полу, и мама надевала на тебя кофточку. Обвились ручонки вокруг шеи. Положила. Укутала. Отпечаталось, как застыли на миг все. Надолбами. А ты... на земле. Насмотрелись на всякое скоропомощники, но лицо твое и на их навидавшихся отразилось: бережно взяли, тронулись. "Осторожно, Вася... двери, двери там подержите!.." Пять шагов по вольному воздуху. Под вечерним ослепшим небом. Тронулись. Эх, худая телега попалась, трясучая, и возница неопытная -- на асфальте и то подбирала все кочки.
-- Молодая она у нас, я скажу, -- санитар потянулся к глазку: -- Нинка, черт, аккуратнее! Что ты... не дрова везешь.
Ветер, дождь, тьма -- хорошо! Въехали, встали. "Я возьму...-- протянул к тебе руки и -- Тамаре: -- Ты лифт. Спасибо вам, спасибо!.." -- кивал санитарам, которые, молча понурясь, не торопились уехать, глядели на нас. В лифте так развернулся, чтоб была ты спиной к зеркалу. Мать без слов озабоченно распахнула дверь. Вот и дома мы, Лерочка, дома. И, ополоснув руки (все же!) кинулась мама укладывать, раздевать. А моя -- прощаться. Первый раз после лета увидала тебя. Но -- характер -- ничего на ее лице от твоего не отразилось.
И пошла наша первая домашняя ночь. И, должно быть, поэтому тоже спал. Вприсядку, урывками. Караулил. И осталось мне болью укорной такое: среди ночи, откинув с груди одеяло, рвешь с себя ослабевшими пальцами тугую пижаму. Душно -- ведь телом дышала больше, чем... Распахнул балконную дверь -- полилось, полегчало. И уже не ложился. Утром подозвала меня, начала водить на ладони:
П-о-ч-е-м-у з-е-р-к...
-- Зеркало, доченька? Замазано? Протекло с потолка, а я не успел вымыть.
Подняла к нему глазик. Ничего не сказала: чист он был -- простыня простыней. А Тамара ходила по квартире и накалялась: "Грязь!.. Неужели нельзя было убрать?" -- "Я убирал". -- "А это?.. А это?.. " -- остервенело мыла, терла,
скребла. Горько стало, обидно, но молчал, понимая: так всегда у нее прорывалось отчаяние -- ухватиться с ненавистью за что-то хозяйственное. Вот на днях рассказала: "Ты и не знаешь, сколько я там головой билась". Ну, так это, если не видит никто. И, когда поутихло немножко, подошла, ткнулась в плечо, заплакала:
-- Прости меня, папочка... Иду-у, доченька!.. -- на стук в стену, отделявшую кухню от вашей спаленки. Теперь только так говорим. -- Саша, Лерочка хочет в большую комнату.-- Взглянула: можно ли? Что ж, зеркал там нет, стекла книжных шкафчиков в стороне. -- Ну, вот здесь доченьке будет хорошо. Окно откроем. Что? Напиши. Шкафчик? Да, шкафчик твой.
Не сердись. Открыть? Сейчас, сейчас.
Пошла, стиснув зубы. И взглянули они на тебя со всех полок -- книжки, куклы, учебники, счетные палочки, обезьянки, рыжий лис, три цыпленка на жердочке, пушистых, раскрывших красные клювики. Так глядели вы друг на друга. Безучастно они, горько-горько, прощально ты. "Что, доченька? Закрыть? Закрой, папочка".
Наверно, впервые в тот день, 22 сентября, а потом все больнее чувствовал, а, почувствовав, понял: через все он проходит, человек, должен пройти. Пока сам не провалится. На сегодня ему уготовано это. И пройдет. Если ж нет меж стеснившихся скал ни тропки, ни лаза -- на четвереньках, ползком, но пройдет. Только надо стерпеть. Вот когда хорошо, не замечаешь -несет. И уже проходя через что-то, знал, что завтра пройдем сквозь другое, а спустя день -- через третье. Знал: не станет тебя, и на этом не кончится. Надо гроб. Документы. Место. Могилу. Везти. Зарывать. Возвращаться. А потом... а потом было пусто и голо. Как на белом листе. На котором все равно нарисуется что-то.
Мы стояли на кухне, и вдруг... звук какой-то, знакомый до дрожи и дикий -- ножонки по полу... Тамара метнулась и в дверях:
-- Лера!!! -- (у окна, возле кресла... стояла). -- Лерочка! -подхватила. -- Что ты, доченька?! Больно? Саша, скорей!..
По дивану металась. Анальгин... вода, шприц для питья. Подал, выдернул шнур, перенес телефон в спальню, чтоб не слышала (не забыл это сделать), позвонил в неотложку. Как же больно тебе, если силы нашлись встать, пройти, не упасть. Что же делать? Тянем, тянем, и вот, начинается. "Звоните в детскую поликлинику, -- сказали из неотложки. -- Мы только вечером. Туда, туда. -- И оттуда ответили: -- Хорошо, ждите. Я сейчас же доложу врачу. Ах, вот, мне подсказывают: уже знают. Нам звонили из вашей больницы. У нас все будет наготове". Сообщили, побеспокоились. Или так положено?
-- Ну, вот, Лерочке легче, да, доченька? Гуленька ты моя, ну, зачем же ты встала? Постучала бы в стенку -- я бы прибежала. Не будем укол делать, нет? Так прошло?
Да, прошло. Да, пришла медсестра. Постояла в передней: "Завтра врач к вам придет. Зачем? Ну, мало ли, так надо".
Утром неожиданно попросила лимонаду. А в больницах ни разу, хотя так любила его. В этот день, двадцать третьего, мама спрашивала тебя: "Лерочка, ты не сердишься на нас с папой? Нет? Ни за что?" П-о-ч-е-м-у т-ы с-п... "Почему спрашиваю?" Потому что было: "Загубили вы меня". Я на кухне был, когда:
-- Саша...-- (Вздрогнул: снова тем взывающим голосом).-- Саша, я чистила Лерочке ротик, и ватка соскочила с палочки... не могу найти.
Не глядел я туда с самого лета, боялся. А тут... нет, не дай бог никому никогда увидеть такое! Не открыть тебе было уж рта. Лишь немножко. И увидел: только сбоку была еще узкая щелочка. Как в стене, бугристой, изъеденной. Еще день, два, и задушит. На глазах. Если же туда, в щелочку, попадет этот ватный комочек... "Ну, что?.. Нет?.." -- "Не вижу..." -- "Как же быть? Лерочка, тебе не мешает? Нет?.." И оставили мы тебя. Чтоб не мучить. А потом, на кухне:
-- Если не сделаем, то... -- Морфий? -- взглянула Тамара. -- Нет. Цикуту. Сократ... корень...
Лишь позднее прочел у Платона, что совсем не корень давали они, но отвар из листьев, стеблей. И отнюдь не мучительная, но охлаждающая (начиная от ног) приходила она.
-- В Разливе есть. Там, где жили. Мы с Гуленькой все ее вырывали. Чтобы дети... -- опустила глаза.
Знаю. И на островке.
Дождик только... -- взглянула в окно. Он с утра сеялся. -- Что ты наденешь, сапог нет.
Ботинки. А как дать?
Натрем... на терке. И -- сок.
Я попробую на себе.
Ты совсем спятил! Ну, попробуешь, и что?